Я уже был уверен, что не смогу его испугать, и тогда – конец всему.
Было бы здорово, если бы Альбинка заговорил с ним сейчас. О чем-нибудь, о чем угодно, только бы таксист не говорил сейчас со мной, потому что в этот момент я мог закричать, ударить его по голове, в лицо, чтобы не видеть его светлых, веселых, добродушно моргающих глаз. Если бы можно было сейчас убежать!
Но Альбинка сидел тихо, будто умер. Урчал ласково мотор, и счетчик еле слышно бормотал: тики-тики-тики-так, потом цокнул, и в окошечке выскочила следующая цифра – пять рублей шестьдесят три копейки.
Таксист рывком открыл дверь и сказал:
– Порядок, ребята. Проедем. Закатим один колесик на тротуар и проедем…
И снова рассыпал много-много маленьких мягких «р-р-р». Он въезжал правыми колесами на тротуар очень осторожно, видимо, боялся побить новую резину, и я делал вид, что мне страшно интересно, аккуратно он въедет на тротуар или нет, хотя мне было наплевать на его колеса, и покрышки, и на всю эту проклятую машину, и я только хотел, чтобы он со мной не разговаривал и не рассыпал своих горошинок. Потому что, уж не знаю почему, он разбивал этими картавыми горошинками стену ненависти, которой я хотел окружить его, чтобы появилась у меня, как перед дракой, лихая озорная злость, когда все просто и все можно. Но злость не приходила, а был лишь тоскливый, щемящий страх, от которого где-то под сердцем повисла тошнотворная мерзкая пустота. И страх этот был вовсе не перед милицией или судом – об этом я тогда вообще не думал. Было очень страшно напасть на человека…
Машина спрыгнула с тротуара и покатилась по улице, набирая скорость, и деревья по сторонам тоже запрыгали, замелькали и не казались мне больше неподвижно-спящими, и я тогда точно знал, что деревья – это существа одушевленные. Кое-где в незрячих коробках домов светились воспаленные абажурами окна. Но люди на улице уже совсем не встречались. Только на углу стояли двое парней с маленьким приемником в руках. Таксист притормозил, спросил, высунувшись из окна:
– Ребята, мы тут на Трудовую проедем?
И снова эти рокочущие горошинки. Один из парней, крутивший ручку транзистора, сошел с тротуара и сказал:
– Налево, потом направо и снова налево.
Из приемника доносился бесстрастный голос диктора: «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя: сотни обожженных напалмом вьетнамцев…» Порыв ветра подхватил и унес конец фразы. Первая скорость, налево, вторая скорость, направо, разгон, прогазовка, третья, притормаживает – здесь мокрый асфальт, заверещала пружина сцепления, вторая, налево, нейтраль. И счетчик все время: тики-тики-тики-так. Цок – пять рублей семьдесят три копейки. Такси притормаживает у тротуара. Никого нет, и только ветер ударил по деревьям – заметались, зашумели, задергались. Шофер устало провел рукой по пушистым светлым волосам:
– Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…
Сыплются картавые горошинки, сыплются, смешные и ненавистные. Тяжело дышать, и горло сдавило, будто огромная тень уже душит меня. Сзади нетерпеливо ворохнулся Альбинас. Я поворачиваюсь лицом к таксисту, и его глаза, большущие, светлые глаза, прямо передо мной. Если бы я подул ему в лицо, зашевелились бы ресницы. Я больше всего боялся этого мгновения, потому что знал: придет же этот миг, и я посмотрю парню прямо в глаза, и он все поймет, и этот миг накоротко замкнет, сожжет и навсегда выключит всю мою прежнюю жизнь, пускай глупую и никчемную, но все-таки обычную, простую, вместе со всеми. Ту жизнь, которую я ненавидел, которой тяготился и убежал от нее, чтобы сейчас острее всего на свете захотеть вернуться в эту обычную, скучную жизнь.
Но таксист ничего не понял. Он устало улыбнулся и сказал:
– Намотался я чего-то сегодня. Как-никак двадцать восьмая ездка за день. |