Изменить размер шрифта - +
Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев — украсть алтарь из придела Богоматери — святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,<sup></sup> Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.

Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение — и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик — он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы — уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».

Он пытался забыть об ожесточенности последовавшей за этим ссоры, о том, как под конец у Эрика сорвался голос, забыть его лицо, залитое слезами, — лицо обиженного ребенка.

— Твой поступок не имеет никакого отношения к тому, что все это наше личное дело, ты просто удираешь, — сказал тогда Эрик. — Ты стыдишься того, какой ты, ты стыдишься меня. И то же самое происходит с твоей работой. Ты остаешься с Чандлером-Пауэллом, растрачивая свои способности на кучку тщеславных, расточительных, богатых теток, одержимых заботами о своей внешности, когда ты мог бы работать на полной ставке здесь, в Лондоне. Ты мог бы найти здесь работу. Наверняка мог бы.

А он ответил:

— Так я и не собираюсь растрачивать свой талант. Я еду в Африку.

— Бежишь от меня?!

— Нет, Эрик. От себя.

— Но ты не сможешь это сделать — никогда. Никогда, никогда!

Слезы Эрика и захлопнувшаяся дверь — последнее, что ему запомнилось.

Маркус смотрел на алтарь так упорно, что крест стал расплываться, превращаясь в колеблющуюся дымку. Он закрыл глаза и вдохнул сырой, холодный запах часовни, ощутил твердое дерево скамьи, упирающейся ему в спину. Вспомнил последнюю сложную операцию в больнице Святой Анджелы, где он ассистировал Чандлеру-Пауэллу. То была пожилая пациентка из бесплатного отделения, ее лицо разодрала собака. Женщина до этого была уже больна, при ее диагнозе могла бы прожить, самое большее, еще год, но с каким терпением, с каким умением Джордж долгие часы восстанавливал, буквально составлял ее лицо, чтобы оно могло выдержать недобрые взгляды окружающего мира! Ничто не оставлялось без внимания, ничто не делалось поспешно или вынужденно. Какое право имел такой хирург растрачивать свое призвание и способности — пусть всего лишь три дня в неделю — на богатых женщин, которым не нравилась форма носа, губ или груди и которые желали продемонстрировать обществу, что они могут позволить себе оплату его услуг… Что же здесь было для него таким важным, что он уделял время работе, которую мог выполнить другой, менее талантливый хирург, и нисколько не хуже?

Однако уйти от него сейчас означало бы предать человека, который восхищал Маркуса более всех на свете.

Быстрый переход