Легкость, с какой они с Хэролдом называли друг друга просто по имени, порождала в ней лишь презренье. То, что должно было сделать их сильнее, казалось ей слабостью.
Когда Хэролд уехал, а Даусон занялся насосом, стало ясно: утро нечем заполнить, разве что душными испарениями Дельты. Ивлин села и принялась просматривать книжку стихов, которую читал Даусон, и перед нею начали возникать разрозненные мерцающие образы. Сперва то одно, то другое слово, потом целая строчка, оживая, приводили в смятение. Любовь здесь была такая, о какой Ивлин знала лишь понаслышке, теперь же, в смутном свете поэзии, чувство это стало чересчур ощутимо плотским, удушливо благоуханным. Вспомнилось, как рассказывали об одной англичанке, которую в парке изнасиловал араб. Ивлин отложила книжку. Нет, если не хочешь, никто тебя не изнасилует.
Но все преследовал аромат пышных слов, испарины и темно-красных роз, распустившихся на нильском иле по ту сторону закрытых ставней.
Пришел Даусон, ему понадобились тряпки. Он казался таким довольным, ничуть не скованным.
— Вы ужасно перемазали рубашку, — сказала она, впрочем, вполне равнодушно.
— Потом постираю, — сказал он.
— Ох, нет! — возразила Ивлин. — Без вас постирают.
Роясь в кладовой леди Берд в поисках подходящей тряпки, она с удовольствием почувствовала, что вновь стала самой собой. Вернулась она со старым шелковым лоскутом.
— А тряпка не слишком хороша? — спросил Даусон.
— Да нет, не думаю, — засмеялась Ивлин. — А если и так, плакать по ней не станут.
Кто-кто, а Уин не заплачет. Приглашенная к кому-то на свадьбу, она авиапочтой выписала из Парижа шляпу, тут же отослала ее авиапочтой обратно и выписала другую.
— А как насос? — спросила Ивлин.
— Починим, — уверил Даусон.
Но ответа Ивлин не услышала. Она завороженно глядела на шелковый лоскут, свисающий с обнаженной руки Даусона, на кожу этих обнаженных рук, забрызганную машинным маслом и перепачканную сероватым жиром.
Они лишь ненадолго встретились за вторым завтраком.
Улегшись отдохнуть, Ивлин слышала прерывистый стук металла о металл, жестяно-легкий по сравнению с давящим бременем жары. Даусон только что был болен, как бы его не хватил солнечный удар, но разве отговоришь человека, если ему чего-то хочется. Хорошо, что она вышла за Хэролда — если он чего и захочет, его легче переубедить. Как это она нашла Хэролда и в каком сне найдет его опять?
Но вот она набрела на него, нет, на Даусона, тот сидел за круглым железным скособоченным столом. И набивал рот дешевым засохшим сыром, какой кладут в мышеловку. Но почему надо так есть! — спросила Ивлин. — Потому, — пробормотал он с набитым ртом, — вы ведь не помираете с голоду, миссис Фезэкерли? — Ее передернуло, когда она услышала свое имя, и не меньше покоробил вид падающих крошек.
Проснувшись, Ивлин заметила, что отлежала щеку. И обозлилась, но потом искупалась, напудрилась и уже могла бы пожалеть любого, кто в этом нуждался. Все еще преследовали мелодии старых танго и запах палубы лайнера в ночи. Вполне естественно. У стольких австралийцев полжизни проходит в море, в пути куда-нибудь, подумалось ей.
И когда встретила Даусона, спросила, блеснув ярчайшей помадой:
— Мой Хэролд не вернулся?
— Нет, — сказал Даусон.
В свежей рубашке и в тех же синих сержевых брюках — других, очевидно, с собой не взял, — он был точно карикатура на самого себя.
— Вот тоска! — сказала Ивлин. — Обед будет ужасен. Да все равно он был бы ужасен.
Налив Даусону виски, она спросила:
— Вы рады, что вы австралиец?
— Забыл и думать об этом. |