По правде говоря, Изабелле просто не приходило в голову ее осуждать – не обвиняем же мы в отсутствии нравственных правил кузнечика. Однако Изабелла не относилась к сестре своего мужа безразлично, скорей она слегка ее побаивалась и не переставала ей удивляться, как чему‑то из ряда вон выходящему. По мнению Изабеллы, у графини не было души: она напоминала яркую диковинную раковину с отшлифованной поверхностью и невероятно розовым краем, в которой, если ее встряхнуть, что‑то побрякивает. Вот это побрякивание и являло собой, очевидно, духовный мир графини – маленький орешек, который свободно перекатывается у нее внутри. Ну можно ли было негодовать на нее, когда она казалась до такой степени странной, или с кем‑то ее сравнивать, когда она ни с кем ни в какое сравнение не шла? Изабелла пригласила бы ее снова (о том, чтобы пригласить графа, не было и речи), но Озмонд после женитьбы сказал Изабелле со всей откровенностью, что Эми дура, причем дура наихудшего толка, и так разнуздана в своих безумствах, что это граничит уже с гениальностью. В другой раз он сказал, что у Эми нет сердца, и тут же добавил: она раздала его все без остатка по маленьким кусочкам, как глазированный свадебный пирог. Итак, приглашений не следовало, и это являлось еще одним обстоятельством, удерживавшим графиню от поездки в Рим, но тут мы подошли в нашем повествовании как раз к той блаженной минуте, когда наконец ее пригласили провести несколько недель в палаццо Рокканера. Предложение исходило от самого Озмонда; при этом он предупреждал сестру, что ей надлежит вести себя очень тихо. Уразумела ли графиня до конца смысл, вложенный им в эту фразу, я сказать не берусь, но она готова была принять приглашение на любых условиях. Помимо всего прочего, ее еще мучило любопытство, поскольку из первого своего визита она вынесла впечатление, что брат нашел жену себе под стать. До того, как Озмонд женился на Изабелле, она ее жалела, жалела настолько, что одно время серьезно подумывала – в той мере, в какой вообще способна была думать серьезно, – не должна ли она ее предостеречь. Но графиня не поддалась этому порыву и очень скоро успокоилась. Озмонд держался все так же высокомерно, как и всегда, но жена его была не из тех, кого легко сломить. Графиня не отличалась в своих оценках большой точностью, тем не менее ей казалось, что, если Изабелла встанет во весь рост, силой духа она возвысится над мужем. Теперь графине очень хотелось выяснить, встала ли уже Изабелла во весь рост: ей доставило бы огромное удовольствие видеть, как над ее братом кто‑то взял верх.
За несколько дней до отъезда графини в Рим слуга вручил ей визитную карточку со следующей скромной надписью: «Генриетта Стэкпол». Графиня приложила ко лбу кончики пальцев: насколько она помнила, среди знакомых ей Генриетт такой не числилось. Но тут слуга доложил: дама просила передать, что если графиня забыла ее имя, то ее самое узнает с первого же взгляда. К тому моменту, когда графиня вышла к своей гостье, она уже припомнила, что действительно однажды у миссис Тачит познакомилась с некой пишущей дамой – единственной когда‑либо виденной ею писательницей, вернее, единственной из ныне здравствующих, поскольку ее усопшая матушка была поэтессой. Она мгновенно узнала мисс Стэкпол, тем более что та ни капли не изменилась; отличавшаяся редким добродушием графиня почувствовала себя весьма польщенной визитом особы, пользующейся подобной известностью. Одновременно она стала обдумывать – что же привело к ней мисс Стэкпол; скорей всего, та прослышала о покойной американской Коринне. Матушка ее ничем не походила на приятельницу Изабеллы, графине достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть, насколько дама эта современнее; у графини создалось впечатление, что в облике (литературном облике) писательниц, главным образом из дальних стран, произошли весьма благоприятные изменения. Ее матушка носила римскую шаль, которой окутывала свои обнаженные плечи, трепетно выступавшие из черного облегающего стан бархата (ох уж эти старомодные платья), а множество шелковистых локонов украшал золотой лавровый венок. |