|
Она понимала, что он нехороший человек, но думала, что сможет его изменить. К тому же оставались темные моменты их отношений, удовольствие, которое он получал от нее и к которому она привыкла. Ей это нравилось. Ей было стыдно даже вспоминать об этом, но нравилось то, что он делал: ее унижение, его настойчивость. Она хотела быть с ним, хотела ему принадлежать. Это было как горький напиток, который снова и снова тянет выпить. И, разумеется, она почувствовала, что беременна. Этого еще нельзя было сказать наверняка, но она чувствовала ребенка Ноте Мокоти у себя внутри — крошечную трепещущую пташку глубоко внутри.
Они обвенчались в субботу, в три часа пополудни, в церкви Мочуди, возле которой под деревьями пасся скот — был конец октября, самая жара. В тот год земля за городом иссохла, как и прошлой осенью. Деревья и кусты увяли и поникли, травы почти не осталось, а скот совсем исхудал — кожа да кости. То было безрадостное время.
Их венчал священник реформатской церкви, он тяжело дышал в своем черном облачении и отирал лоб большим красным платком.
— Вы сочетаетесь браком перед лицом Господа. Господь налагает на вас определенные обязанности. Господь заботится о вас и хранит вас в этом жестоком мире. Он любит Своих детей, но мы должны исполнять Его требования. Вы, молодые люди, понимаете, о чем я говорю?
— Я понимаю, — улыбнулся Ноте и повернулся к Прешас. — А ты?
Она посмотрела в лицо священнику, в лицо отцовскому другу. Она знала, что отец говорил с ним о ее замужестве, о том, как он огорчен, но священник сказал, что ничего не может сделать. Теперь его голос звучал ласково, и перед тем, как вложить ее руку в руку Ноте, он тихонько ее пожал. В этот момент внутри нее шевельнулся ребенок, и Прешас вздрогнула, потому что движение было внезапным и настойчивым.
Прогостив два дня в Мочуди у двоюродной сестры Ноте, они погрузили свои вещи в грузовик и отправились в Габороне. Ноте подыскал для них жилье — две комнаты с кухней в чьем-то доме недалеко от Тлоквенга. Иметь две комнаты было роскошью. Одна, с двуспальным матрасом и старым платяным шкафом, служила спальней, другая, со столом, двумя стульями и буфетом, — гостиной и столовой. В этой комнате Прешас повесила желтые занавески, висевшие прежде в доме двоюродной сестры отца, и они придавали ей веселый вид.
Ноте держал там свою трубу и коллекцию записей. Он упражнялся по двадцать минут, а в перерывах, когда губы отдыхали, слушал записи и подыгрывал на гитаре. Он знал о городской музыке все: откуда она пришла, кто пел, кто играл какой отрывок и с кем. Он слушал и великих исполнителей: трубача Хью Масекелу, пианиста Доллара Бранда, певца Спокса Мачобане. Он слышал их игру в Йоханнесбурге и знал каждый выпущенный ими диск.
Прешас смотрела, как он вынимает трубу из футляра и вставляет мундштук, как подносит трубу к губам. И вдруг из маленькой чашечки, прижатой к его губам, вырывался звук, прорезавший воздух, подобно великолепному сверкающему ножу. Стены маленькой комнатки дрожали, и мухи, очнувшись от спячки, с жужжанием кружились под потолком в вихре звуков.
Он брал ее с собой в бары и был с ней ласков, но общался только с людьми своего круга, и Прешас чувствовала, что он втайне тяготится ею. Там были люди, не думавшие ни о чем, кроме музыки. Они без конца говорили о музыке, музыке и только музыке. И как им не надоест? Эти люди тоже тяготятся мною, подумала она, и перестала ходить в бары.
Однажды Ноте пришел домой поздно, от него пахло пивом. Запах был кислый, как у прогоркшего молока. Когда он швырнул ее на кровать и начал стягивать одежду, Прешас отвернулась.
— Ты выпил много пива. Хорошо повеселился?
Он посмотрел на нее помутневшими глазами.
— Я пью сколько хочу. А ты, выходит, одна из тех женщин, которые сидят дома и вечно ноют? Так?
— Я не ною. |