Изменить размер шрифта - +

Нет, что там ни говори, а он, Сережка Костриков, человек наисчастливейший! Это только подумать, кем он был и кем стал! Дух захватывает. А впереди такие перспективы…

Вот и чугунная ограда Смольного. Сторожевые каменные будки по сторонам ворот. Длинная, прямая подъездная дорога. Ровные сугробы снега по бокам. Замерзшие фонтаны. Звенящие под ледяным ветром деревья. Здание — белое с желтым, как гигантский цветок полевой ромашки; стремительный пунктир светящихся окон, строгий парадный расчет дверей, воздушная вязь колонн. Сердце Революции. Оно и сейчас бьется. Оно никогда не переставало биться. И как это превосходно ощущать себя частицей такого гигантского сердца.

 

* * *

В секторе промышленности открылась дверь, вышел худощавый человек, увидел Николаева, всплеснул руками.

— Леонид! Ба! Какими судьбами?

— Да вот… дела. Пришел вот… — замялся Николаев, не зная, как объяснить своему старому сослуживцу, Сергею Гусеву, появление на третьем этаже Смольного. — А ты, Сергей, теперь в промышленном?

— В промышленном, — подтвердил Гусев, радушно тиская Николаеву руку, и тут же потащил его в кабинет. — Не все же сидеть на учете. Посидел — хватит. Всему свое время, — на ходу объяснял он.

В кабинете четыре стола, несколько стульев, на столах телефоны, на стенах большие портреты Ленина, Сталина, Маркса, Энгельса, большие карты Союза, мира, области.

— Все ушли на партактив: там Киров будет докладывать о пленуме ЦК. А я дежурю на телефонах, — продолжал радушно пояснять Гусев, потирая руки. — Ничего, Кирова послушаю по радио… Ну, рассказывай, как сам-то? Жену твою иногда вижу, но как-то не до разговоров…

То ли неожиданное радушие старого товарища, который всегда относился к Николаеву ровно, то ли тоска и обида, долго копившиеся в душе, то ли упоминание о жене, — или все вместе взятое, — но Николаев вдруг расчувствовался и спросил, заглядывая с надеждой в серые глаза Гусева своими черными, глубоко посаженными глазами:

— Сергей, скажи мне как… как коммунист коммунисту: это правда, что моя жена путается с Кировым?

Гусев вскинул на него глаза, сощурился, нервно передернул плечами, отошел к окну. Оттуда, не глядя на Николаева, глухо произнес:

— Как коммунист коммунисту могу сказать лишь то, что знаю наверняка. А я, как говорится, в ногах у них не стоял. Пересказывать тебе смольнинские сплетни не собираюсь. И вообще: личные дела — это не по моей части. Извини.

— Значит, правда… — произнес Николаев упавшим голосом, чувствуя, как к горлу подкатил колючий комок, мешая дышать, говорить, думать.

Гусев снова передернул плечами. Потом обернулся, заговорил голосом сухим и жестким:

— Ты меня, Николаев, в это дело не впутывай, я тебе в нем не помощник. Что касается Мироныча, то я перед ним преклоняюсь и готов простить ему его человеческие слабости. Таких людей среди нас, русских, не так уж много. Их беречь надо.

— Ха! — выдохнул Николаев. — Беречь! Кирова — беречь! А я, значит, кто? Не люди? Я, значит, не русский? Меня, значит, по боку? Так? Им все можно, а я, значит, поступайся? Мне, значит, объедки? Это по-большевистски? Это по-ленински? А он — бывший кадет! Это как?

Николаев уже не мог остановиться, он выкрикивал слова, копившиеся в нем давно, слова невысказанные, заскорузлые, черные, вырываемые из души с мясом, с гнилыми корнями, как вырывают гнилые зубы: и больно вырывать, и страшно, и облегчает. При этом он наскакивал на Гусева, стоящего у окна, такого же невысокого и щуплого, поэтому и не опасного.

Но Гусев вдруг размахнулся и влепил Николаеву пощечину.

Быстрый переход