И все-таки она делала все так, как, видимо, и нужно было делать, если все еще жила, чувствовала и на что-то надеялась. Так шли годы и годы…
Пока не появился Алексей Задонов.
Глава 17
Да, все изменилось с появлением этого самоуверенного человека, с повадками и внешностью русского барина, на лице которого написано, что если он живет и работает в советской России, то исключительно потому, что вне ее жить и работать не может, но предпочел бы, чтобы эта Россия была не такой, а какой-то другой.
Впрочем, свое неожиданное чувство к этому человеку, чувство такое же безоглядное и не рассуждающее, какое было у нее к Исаю, осознала Ирэна Яковлевна только тогда, когда Задонов уехал из Березников. То есть даже еще и не уехал, а уезжал, был пока еще на станции, может быть, пил в буфете чай, потом шел по платформе — в пальто, в меховой шапке пирожком, натянутой на уши, с чемоданчиком, в котором хранилась фотография жены и детей, с каждой минутой все удаляясь и удаляясь от нее, приближаясь к ним, а она ничего не могла с этим поделать.
В это время Ирэна Яковлевна лежала у себя в номере на кровати, лежала одетая, поверх одеяла, на спине, засунув зябнущие ладони под поясницу, уставившись в потолок незрячими глазами. А видела она, как он поднимается в вагон, показывает проводнику билет, идет, поглядывая на двери купе, идет немного грузной походкой не привыкшего много ходить человека; вот остановился перед своим купе, открыл его, вошел, раздевается, садится у окна и смотрит…
Впрочем, зачем ему смотреть, если он знает, что она не придет его провожать? Зачем ему выглядывать ее, если он едет домой, к своей жене и детям, а встреча с ней, с Ирэн, и ночи, проведенные в одной постели, — лишь эпизод, каких у него, быть может, не счесть. Он, поди, и рад-радешенек, что все кончилось, и боится только одного, что она начнет его преследовать в Москве. Наверняка, боится; наверняка, подобное у него уже было…
К тому же он не только типичный русский барин, белоручка, чистюля, но еще и антисемит. У Ирэны Яковлевны с детства развит обостренный нюх на антисемитов. А от Алексея Петровича просто разит, хотя он ни словом, ни намеком не показал своей неприязни к евреям. Но стоит лишь вспомнить, как он глянул на нее, когда она вошла в вагон там, еще в Москве, как смотрел на Смидовича, на косноязычного еврея-спеца, а потом опять на нее, будто желая сказать, что еврея-то как раз освобождать досрочно и не надо, стоит вспомнить еще кое-какие мелочи, чтобы понять, что этот Задонов из себя представляет…
Да и на нее он до сих пор смотрит прямо-таки с изумлением: — вот, мол, черт попутал! — и это его изумление не спутаешь ни с каким другим.
Ирэна Яковлевна закрыла глаза и помотала головой из стороны в сторону, пытаясь отогнать навязчивые мысли и видения. Тем более что она не верила тому, что только что приписывала Алексею Задонову, не хотела верить, не могла. Какое ей, в конце-то концов, дело до того, что он любит, а чего не любит! Ей с ним детей не крестить…
Не крестить? А вдруг? А вдруг она забеременеет? Что тогда?.. Да нет, не может быть… Но почему не может? Разве она — не женщина?..
Женщина-то женщина, да старая уже, высохшая, одинокая, никому не нужная. И Задонов-то на нее польстился только потому, что рядом другой женщины не было. Так что обольщаться не стоит… Так она и не обольщается, это совсем другое, то есть понятно, что замужеством здесь и не пахнет, даже смешно думать о замужестве, имея в виду Алексея Петровича…
И все-таки, может она забеременеть или нет? И что ей делать, если это случится?
Ирэна Яковлевна прислушалась к себе, но не услышала того, что должна, как ей казалось, услышать женщина, желающая стать матерью. Зато она услышала нечто совсем другое: она почувствовала, как ей хочется вот сейчас, сию секунду оказаться снова в его объятиях, быть придавленной его большим и сильным телом к жидкому матрасику, и вбирать, вбирать в себя его по капле, потом горстями, потоками, и сотрясаться яростными толчками, и… и…
Но какой он оказался ребенок в любви! Боже, какой неловкий и неумелый! И какой жадный, ненасытный, переимчивый и мощный. |