Передовицу писала учительница, что-то писали пионерские активисты. Заметок вечно не хватало, и мне приходилось придумывать что-то, чтобы заполнить ватманский лист целиком. Частично это были рисунки из жизни класса. Подписи под своими рисунками я сочинял сам. Иногда рифмованные. Учительница приносила нам по стакану чуть сладкого чаю с небольшими кусочками черного хлеба — вместо обеда.
Домой я возвращался поздно вечером, голодный и усталый. Я шел мимо низеньких хаток, с маленькими окнами, в окнах горел свет, я останавливался и смотрел поверх занавески, как там, в этой хатке, сидят за столом тети и дяди, мальчишки и девчонки. И стоит на столе самовар, от которого идет такой аппетитный пар. И они — едят. Они едят суп из тарелок, едят с хлебом или лепешками, пьют чай из чашек и блюдцев, откусывая от маленьких кусочков сахара еще меньшие кусочки, и жмурясь от удовольствия. Я с трудом отрывался от этого зрелища и спешил домой. Дома мама кормила меня все той же кукурузной кашей и укладывала спать.
На следующий день после выпуска газеты меня не спрашивали и мои тетрадки не проверяли. Газета выходила раз в месяц, остальное время я ничем не отличался от других.
Зима была холодная и длинная. Даже бурная речка Белая — и та замерзла наполовину, а вода текла только посредине, быстрая и прозрачная, как стекло. На Новый год в школе был устроен праздник, на котором я пел под баян: «Вьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола как слеза, и поет мне в землянке гармонь, про улыбку твою и глаза». Голос у меня был громкий, а пел я, видимо, так жалостливо, что все тети плакали. Потом всем дали подарки, а мне не дали, потому что мама не внесла на него деньги. Теперь уж плакал я, но в темном углу школьного коридора, чтобы никто не видел и не слышал. Затем потихоньку оделся и ушел домой.
Ночью я боялся ходить через кладбище. А в этот раз и сам не заметил, как очутился возле кладбищенской ограды. А заметив, остановился, оглядываясь по сторонам. Вокруг лежал снег, из него торчали покосившиеся кресты, изуродованные оградки, над ними склонялись деревья, усыпанные инеем. Черной глыбой торчала из снега полуразрушенная часовня, там, внутри ее, среди битого кирпича валялось множество не известно чьих костей и черепов. Темные тени лежали на голубом снегу, а сам снег искрился в свете яркой луны, укутанной в зеленоватый воротник, и оттого часовня казалась еще чернее и ужаснее. А передо мной вилась протоптанная в снегу узкая тропинка и терялась среди могил и деревьев. Было тихо и жутко. Возвращаться назад было далеко. Да и замерз я в своей фуфайке, сшитой мне папой. И тогда, трижды перекрестившись и отчаянно вдохнув побольше воздуху, кинулся я по этой тропинке, с ужасом ожидая, что вот-вот что-то случится страшное.
Но ничего не случилось.
Я остановился и оглянулся: теперь луна светила мне в лицо и все так же равнодушно мерцали звезды. «Трус! — сказал я сам себе. — Никаких бесов не бывает, а только в сказках. И про котлеты из детей, о которых рассказывала мама, будто бы их продают на рынке, сплошная брехня и бабские выдумки! И бога никакого нет, и креститься вовсе не нужно». И, сжав покрепче зубы, я медленно двинулся назад, вглядываясь в затененные места, где, казалось, кто-то прячется и даже шевелится. Кладбище кончилось — и опять ничего. Я развернулся и пошел назад, еще медленнее, точно мне некуда было спешить, точно я был сыт после сытного обеда с американскими сосисками. Миновав кладбище, я оглянулся и рассмеялся с облегчением, затем уже вполне уверенно зашагал домой мимо низеньких саманных домишек, в окнах которых горел свет, за занавесками мелькали тени, слышались то патефон, то гармошка, заглушаемые визгливыми голосами подвыпивших баб, на столах стояли всякие блюда, кое-где были даже елки с фонариками и игрушками, за столами сидели люди и ели. Я смотрел на все это и думал, как же все-таки неправильно устроен мир.
Дома меня ждала настоящая яичница и отвар из сушеных диких груш. |