|
Она сказала, раскладывая по тарелкам пшенную кашу, сваренную на американском порошковом молоке:
— Представляете, к нам подселили фрица.
— Какого еще фрица? — спросил папа и хмуро посмотрел на меня, точно это я откопал где-то какого-то фрица и поселил его на нашем этаже.
— Я не знаю, как его зовут, — сказала мама. — Маленький такой, плешивый. И очень вежливый.
— А-а, — сказал папа. — Это, наверно, Франц Дитерикс. Он из вольных. О нем еще в газете писали…
— А-а, — сказал я, вспомнив, что, да, писали о каком-то фрице, который очень хорошо работает на восстановлении литейно-механического, где работает папа. — Это тот самый фриц, который внес большой вклад, — пояснил я маме, думая, что вклад — это деньги. Вот только откуда у фрица деньги, сказать не мог, а спрашивать у папы не решился: папа не любит вопросов и последнее время всегда хмурый. И часто ссорится с мамой.
Сегодняшний вечер один из тех редких вечеров, когда папа дома и никуда не идет. Обычно он приходит с работы, моется под душем, одевает свое новое кожаное пальто, начищенное яичным белком до невозможного блеска, так что начинает походить на очень черного жука, и уходит… по делам, как говорит он маме. Я почти не слышу, когда он возвращается, потому что сплю. А если не сплю или просыпаюсь, то слышу, как папа тяжело ходит, пыхтит, как мама что-то говорит ему сердито, потом они в своей комнате ругаются, а мама плачет. Последнее время папа все время возвращается со своих дел обязательно пьяным. Маму мне ужасно как жалко, да только я не знаю, чем ей помочь.
А сегодня, удивительное дело, папа никуда не идет. Более того, он решил проверить, как я учусь, потому что мама — я это слышал собственными ушами — жаловалась ему, что я учусь плохо и вообще отбиваюсь от рук, превращаюсь в настоящего хулигана и прихожу домой весь в синяках и ссадинах.
— Так, — говорит папа, усаживаясь за прибранный после ужина стол и беря в руки мой дневник, в котором полно «поср.» и даже встречаются «неуды». — Это что? — тычет он прокуренным желтым пальцем в «неуд», тщательно выведенный учительницей по украинской мове, да еще красными чернилами.
Вообще-то на такой вопрос отвечать даже как-то и неловко: смотрит человек в дневник, видит «неуд» и спрашивает, что это такое.
— «Неуд», — говорю я и пожимаю плечами, чтобы папа видел, как мне за него неловко.
— А это? — тычет он в ту же страницу, где тоже красуется неуд, но уже по арифметике. — Ты что, не знаешь, сколько будет два плюс два? Я в твои годы…
И дальше папа рассказывает, как он в мои годы хотел получить образование, каких невообразимых трудов это ему стоило, что он всю жизнь мечтал стать инженером, но не получилось, потому что время было такое… такое, что… а теперь он мечтает, чтобы его сын стал инженером, потому что время совсем другое, а сын ни черта не хочет учиться, балбесничает, зря ест папин хлеб, который так тяжело ему, папе, достается, дерется с мальчишками, бегает по развалинам, взрывает там всякую гадость, может на всю жизнь остаться без рук или ног, без глаз или еще без чего-нибудь полезного, и вообще занимается черт знает чем, только не учебой.
— Я занимаюсь, — говорю я папе и, отвернувшись, смотрю в угол.
— Смотри на меня, — сердито говорит папа.
Я поворачиваю голову и смотрю на него: папа как папа, ничего особенного. Разве что очень сердитый. Наверное, потому, что у него сегодня никаких дел нет и не надо надевать свое любимое кожаное пальто.
А папа, посмотрев, как я смотрю на него, велит принести тетрадки и начинает проверять домашние задания. |