Изменить размер шрифта - +

Вот он — лес, непроницаемая стена из стволов, ветвей и листьев. Может, сейчас недалеко отсюда сидит у костерка банда контрабандистов, собравшихся на ту сторону. Может, за тем вот кустом притаилась смерть и вглядывается в приближающегося Ермилова через прицел винтовки. Что ж, пусть смотрит. Ему не привыкать. Сколько он себя помнит, вся жизнь его — игра со смертью. Дай ему другую жизнь — умер бы от тоски. А стреляли в него не раз. Но то ли стрелки попадались хреновые, то ли есть у него ангел-хранитель.

Густые кусты орешника приближались, и Ермилов поправил стоящий в ногах карабин, расстегнул кобуру.

Он всегда ездил один, без охраны и сопровождающих, никогда и никого не ставя в известность о своих поездках заранее. Даже людей будто бы проверенных и преданных революции и пролетарскому делу. Мало ли что случится: сболтнет где лишнее, вынудят сказать… Поэтому организовать засаду на начальника районного отдела ОГПУ практически не представляется возможным. А один Ермилов поедет на заставу или в какое-то село, или вдвоем-втроем, не имеет значения. Да у него в отделе всего-то девять человек, почти все в разгоне, почти каждый день где-нибудь что-то происходит, требуя вмешательства гэпэу.

Вот, например, четыре дня назад убили председателя местечкового совета Гутмана. У Ермилова из девяти подчиненных семеро — евреи, один поляк, один литовец.

Они-то сейчас и занимаются этим делом. А сам он туда не лезет: бесполезно, убедился на собственном опыте. Он даже не уверен, что ему докладывают все подробности расследования. Впрочем, подробности не имеют значения. За что бы ни убили Гутмана, — даже если муж-рогоносец застал его со своей женой, — Гутман был председателем совета — и этот факт должен решать все. Но решает ли он на самом деле, Ермилову знать не дано.

Двуколка миновала кусты орешника, густо облепленные молодой завязью, более светлой, чем листва, и Ермилов подумал — так, между прочим, — что орехов в этом году будет пропасть. Он выпрямился, расслабился. Хотя и привык давно к таким поездкам, но как бы и ни привык, а напряжение всегда держится, ушки всегда на макушке, глаза рыскают из стороны в сторону, примечая каждое движение.

Вот качнулась ветка придорожного куста: птица ли слетела с нее, ветром ли ее колыхнуло, или она качнулась как бы сама по себе, необъяснимым образом, — и рука Ермилова непроизвольно замирает на ребристой рукоятке нагана.

Все-таки лес — чужая и чуждая для него среда. В городе легче. Даже среди массы вроде бы одинаковых людей — одинаковых своим безразличием к нему — Ермилов всегда находил нужного ему человека, определял его намерения. Крыши и окна домов, подъезды, подворотни, заборы, сараи, лавки, кабаки и рестораны, железнодорожные станции и вокзалы, порты с их причалами и пакгаузами — все это была его родная стихия, где он чувствовал себя свободно и раскованно. А лес, овраги, холмы, ручьи, бурелом — они ему ничего не говорили, он так и не научился читать их внутреннюю сущность. Здесь были бесполезны его способности к перевоплощению, знание языков и человеческой психологии.

Здесь вообще не нужен был Ермилов, здесь нужен был другой человек, а для Ермилова это просто ссылка. Но он почему-то был уверен, что рано или поздно понадобится снова и его позовут.

 

Дорога выбежала к самой Случи, и Ермилов пустил кобылу шагом к воде. Здесь он всегда поил лошадь, иногда купался, смывая с себя дорожную пыль, перед тем как въехать в опостылевший ему городишко. Место открытое, незаметно не подобраться.

Лошадь вошла в воду, жадно принялась пить. Ермилов сидел нахохлившись, мысли его унылой чередой двигались по раз и навсегда заведенному кругу, из которого не вырваться.

Ермилов не умел и не любил философствовать на отвлеченные темы, считал это занятие пустой тратой времени, и в городе ему на ум никогда не приходили мысли о жизни и смерти, о том, что такое человек между своим появлением на свет и уходом в неизвестность.

Быстрый переход