Изменить размер шрифта - +
 — Я всей душой за революцию, интернационал и свободу для пролетариата. Меня знает сам товарищ Урицкий! Моисей Соломоныч!

— Говорить можно все, что в голову взбредет, — упорствовал солдат. — А ученого человека за версту видать. Как ту ворону. Контра! — Заключил он и решительно потянул с плеча потертую до белизны винтовку.

Другой солдат, помоложе, без бороды, но неделю не бритый, тоже взялся за ремень своей винтовки.

— Вот! — воскликнул Бабель после секундного замешательства, вынимая из внутреннего кармана другую бумагу. — Вот вам, глядите уже, мой мандат! Глядите, глядите!

Кожаный человек развернул, побежал глазами по строчкам. Оба солдата заглядывали ему через плечо, шевелили губами. Тот, что помоложе, бормотал:

— Сек-рет-ный со-труд-ник чрезвы… чрезвы-чай-ной ко-мис-сии по бо-рьбе с… по борьбе с контр… контр-ре-во-лю-ци-ей…

— Ну, это ж совсем имеет дхухое дело! — восторженно воскликнул кожаный человек, возвращая Бабелю мандат. — Извини, товахищ Бабель, не ухадали. Хлядим — ты идешь, хядом с тобой какой-то тип. Очень подозхительно на охфицеха. — Спросил почти весело: — Откуда будешь?

— Из Одессы.

— А я из Хомеля. Давно?

— С марта прошлого года.

— А я с февхаля. — И, протягивая руку: — Шекльман, Хаим. Хад познакомиться.

— Взаимно.

— Ну вот, родственники встретимшись, — усмехнулся рыжебородый. — Свой свояка не признамши издаляка.

Солдаты, отойдя в сторонку, принялись скручивать цигарки.

Бабель выговаривал Шекльману:

— Мне разрешили предъявлять уже этот мандат на самый исключительный случай. А ты солдатам… Мало ли что…

— Извини, Исак. — И пояснил: — Пехвый хаз имею выходить на патхуль. Не хазобхался еще.

— Ладно, замнем для ясности, как говорят у нас в Одессе.

— В Хомеле у нас тако же ховохят.

— Э-эй! — закричал рыжебородый кому-то. — Гляди-тко! Гляди! Что делаитси-то-ооо…

Бабель и Шекльман оглянулись: на противоположной стороне улицы, чуть наискосок, лежал на тротуаре человек, а два других бежали по улице и тут же скрылись в подворотне.

Шекльман сорвался с места и, неуклюже перебирая непривычными к бегу ногами, поспешил к человеку. Солдаты трусили сзади, держа винтовки в опущенной руке.

Бабель хотел было кинуться за ними следом, но передумал: ну их, одна морока. Повернулся и пошагал в сторону Мойки, заглядывая на тумбы с объявлениями. А на тех тумбах всё списки да списки расстрелянных. Вчерашние, позавчерашние, поза-поза… и совсем свежие, сегодняшние. По десяти, двадцати и даже пятидесяти человек зараз.

Бабель покачал головой. Ни то чтобы его огорчало, что расстреливают каких-то там князей и прочих великосветских бездельников. Нет, за них у него душа не болела. А болела у него душа, когда он видел среди других еврейские фамилии: их-то за что? Но больше всего его смущал сам факт, что каждый день расстреливают и расстреливают, что списки эти, как и расстрелы, стали привычными, мимо них идут не читая, что во главе всего этого самосуда стоят евреи, что само по себе страшно и может перешагнуть некую черту, за которой не будет ничего. Или будет что-нибудь совсем противоположное. Потому что ничто не проходит даром, без последствий для тех, кто забывает о пределе, о черте, которую нельзя переступать. Так говорил на проповедях рабби, когда Бабель был еще маленьким, зубрил Тору и молился иудейскому богу. Рабби был стар и мудр, он многое повидал и многое познал на собственном опыте.

Но что делать? — Революция! Не рвать же на себе собственные волосы, читая расстрельные списки.

Быстрый переход