На пасмурном просторе речного плеса пестрели суда.
Распустив паруса, раскинув весла, бежали низкие струги сечевиков. Не останавливаясь, шли они мимо стана. Белыми гусями в стае соколов скользили большие княжеские ладьи, всего две или три. А дальше, теряясь в пасмурных далях, маячили паруса преследователей.
Прошло немного времени, совсем немного, одна из ладей под лиловым стягом наследника едва не выскочила с разбега на берег, посыпались с нее люди и побежали по откосу вверх — к стану. Другая ладья — но это, кажется, были уже курники — немногим только отстав от противника, тюкнулась утиным носом в свадебным насад, что стоял на приколе, человечки в доспехах хлынули на палубу большого, но какого-то запустелого, безлюдного корабля — все происходило с забавной, не взаправдашней суетливостью. Засверкали мечи, другие человечки шарахнулись врассыпную, падали сраженные, прыгали за борт, в стремнину и на мелководье, куда пришлось, бежали берегом.
Порывы пронизанного изморосью ветра доносили звон, лязг и стон, сплошной безгласный стон. Курники высаживались по всей реке и никто не оказывал им сопротивления; первая волна беглецов не далеко была от северных ворот частокола. Только мессалоны возле насада принцессы Нуты выставили черно-желтое знамя и поспешно строились под испуганную дробь барабана.
На холме у крайних палаток города все еще стояли ошеломленные и подавленные, растерянно бездействующие зрители.
— А может, нас-то не тронут? — неуверенно молвил Галич.
— Разденут и не тронут! — сверкнула глазами Люба. Стройный стан ее облегал валиком пояс из толстой ткани, на который и обратились смятенные взгляды мужчин. Свежее скуластое лицо Любы горело.
— В казне полторы тысячи грошей, что на Жулио собрали, — сказал Пшемысл словно нужны были какие-то доводы, словно совершенные Любины стати он не считал общим достоянием скоморохов.
— Черт с ним, с шатром! — выдохнул Лепель. — Тикаем, хлопцы! Где ж мы раньше были, дурни!
В считанные мгновения отловили беспечного Жулио, покидали на повозку, что успели, и погнали широкой улицей города среди бестолкового гама и переполоха.
— Верно поет народ, — выговаривал на бегу Лепель, –
При этом, на бегу опять же, он изображал лицом ужас, не уставая передразнивать кидавшийся прямо под лошадь народ.
Поток беглецов стеснился на лесной дороге, что уводила к западу, в сторону Меженного хребта: верблюды, ослы, повозки, ратники без оружия и какие-то потаскухи, вооруженные чем попало. Потерявшийся мальчишка и приблудная собака. Жулио на повозке, с философической невозмутимостью ковыряющий в зубах. Взъерошенный Тучка, прихвативший чужой топор. Стриженная Золотинка в коротком Любином платье, которое открывало заляпанные глиной икры… Расхлябанная дорога, то скользкая, то каменистая. И над всем этим зацепившие вершины лесистых холмов тучи, промозглый обложной дождь, который силился остудить горящие лица беглецов.
Оставляя по обочинам отставших, шли, ехали и бежали до последних сумерек. Но и на ночь, выбившись из сил, остановились не без опаски. Ходили слухи, что курники наседают, что вешают мятежников, где настигнут, и что мятежники мы и есть. И что у них, у курников, закованная в железо конница, которая мнет наших, как солому. А тут и вправду скакал среди пуганого народа всадник, принятый сдуру за курника, и кричал, что Милицыны войска изгоном прут без числа и меры.
Ничего нельзя было проведать доподлинно. Уверяли, что княжич Юлий с Нутой уже попались. И что, напротив, бегут впереди всех. Рукосила никто не видел, однако все про него знали, что он от курников ушел. Говорили, что дорога ведет в Каменец, горную крепость Рукосила, потому-то, мол, Рукосил и не двигался к Толпеню целый месяц, что имел у себя в тылу убежище на случай поражения. |