Несправедливо, да, чтоб не сказать — трагично.
И он стал думать о собственной бедной матери, хоть совсем разучился вызывать в памяти ее крупные черты, ее черные пряди. Неизменно она ему представлялась с таким отвлеченным взглядом, правда, теперь неизвестно — был ли он, этот отвлеченный взгляд? Может, просто причуды памяти. Но, покопавшись в своих впечатлениях, он понял, что то, что казалось ему отвлеченностью, было безумие; такое родное лицо, а на все замки от него заперто. Ужас — это лицо; не дай Бог, хоть малейшее сходство. Короткое охлаждение к Гаркави было вызвано тем пассажем насчет преследования. Как? Знать про все эти дела и сказать такое? Но Гаркави, наверно, просто не подумал, сам не знал, что мелет. Взял и ляпнул. Так он себя уговаривал; и пришлось Гаркави простить; зато самому стало ясно, как остро колют его все эти вещи. «И вдруг мой больной секрет до того очевиден, что даже Гаркави заметил?»
Свои страхи он выложил Мэри как-то ночью, в постели. Она над ним посмеялась. Почему надо верить отцу насчет материнской болезни? Он ведь толком никаких фактов не выяснил, это же правда. На слово поверил отцу, что она умерла сумасшедшей. Вечно люди впадают в панику, а стоит спросить у доктора, и ничего, оказывается, такого. Вот ведь стращали всех воспалением мозга; теперь выясняется — нет такой болезни. «Я бы для собственного спокойствия, — Мэри сказала, — выяснила, что у нее было». Но хотя Левенталь ей тогда обещал, что да, возьмется, наведет справки, до сих пор не ударил палец о палец. Ну а насчет этих страхов Мэри сказала, что же так сразу пугаться? Мало ли что тебе брякнут, дело большое. «А все потому, что ты в самом себе не уверен. Был бы чуть поуверенней, взял бы и наплевал», — она сказала со своей собственной спокойной уверенностью. Да, наверно, она права. Но Бог ты мой, как кто-то может сказать, что уверен? Как можно знать все, что для этого требуется, чтобы так говорить? Нет, она не права. Левенталю показалось, что Мэри исходит из несколько ложной посылки; но что тут плохого; она честно высказывает, что у нее на душе.
«Единственное доказательство, что с твоей мамой было не все в порядке, это — что она вышла за твоего папашу», — заключила Мэри. От этих слов слезы навернулись на глаза Левенталю, который сидел в темноте, скрестив ноги, кренясь в подушках. Но в целом слова Мэри подействовали на него благотворно. Пока доказательств нет, его страхи — одна ипохондрия. Полезное слово; как-то от него веселей. Но факт остается фактом — как вспомнит мамино лицо, всегда у нее этот отвлеченный взгляд.
Он смотрел на зазубренную латунную палубу. Да, надо с Еленой побережней, нервы у нее на пределе. Любая мать с больным ребенком так же бы изводилась, просто она не умеет сдерживаться. Но если позволить себе углубиться, пойти дальше ее истрепанных нервов, ее итальянской горячности, можно увидеть сходство между нею и мамой и, если уж честно, и с Максом, и с двумя его мальчиками, со всей нашей породой. Ну это, положим, притянуто. Зато обеих женщин он теперь живо себе представил — и замечал сходство. Во всяком случае, это дикое поведение при взволнованности (он не забыл, не забыл, как мама визжала — и другого слова ведь не подобрать).
Громыхнули лебедки, ворота, звякнув, зашли в зеленый деревянный свод эллинга. Вода у бортов стала желтой, как лежалый уличный снег. Судно отпрянуло, потом, с заглушенным двигателем, скользнуло вперед, толкая илистые бревна. На медленном взгорье за докам и вынырнули фасады домов, и до Левенталя, вынесенного толпой на берег, донеслось со стоянки урчанье автобусов.
Впустил его снова Филип. Узнал дядю, отступил в сторону.
— А Елена где? Дома? — Левенталь вошел в столовую. — Маленький как?
— Спит. Мама внизу, по телефону от Виллани говорит. Сказала, сейчас буду.
Он повернул к кухне, в дверях пояснил:
— Я кушаю. |