Дарья взяла пустой стакан, понюхала и игриво подтолкнула толстяка:
— Ну не жмись, плесни чуток, — и стала доставать из авоськи, которую держала в руках, какие-то кулечки и сверточки. — С закуской у вас, я вижу, туго, братчики. А у меня есть кое-что…
Дарья выложила на ящик подозрительные с виду котлеты, все в хлебных крошках, несколько кусочков хлеба, яблоко и вареные говяжьи кости с остатками мяса.
— В столовке разжилась, — сообщила она доверительно.
Михлюшка показал глазами на стакан, и толстяк, тяжело вздохнув, наполнил его до половины. И тут же быстро схватил котлету.
К Дарье они испытывали некоторое почтение, смешанное с завистью, — она была баба молодая, мужняя и имела свой угол. Несмотря на то, что эта, с позволения сказать, “квартира” находилась в колодце теплотрассы, под землей, жить там было можно. Даже в самые лютые колымские морозы толстые трубы центральной магистрали излучали вдоволь тепла, чтобы согреть камеру размером два с половиной на два метра, где ютилась Дарья со своим “мужем", которого бичи за страсть к чтению прозвали Башкой. Сама Дарья величала его по имени-отчеству, почтительно — Борис Олимпиевич. В той, иной жизни, из которой его бесцеремонно вытолкнули винные пары, он и впрямь занимал видную должность в каком-то научно-исследовательском институте, но теперь это вовсе не мешало ему быть на полном иждивении у Дарьи, которая его боготворила и побаивалась — хватив лишку (такое случалось часто, почти каждый день), Башка вначале читал наизусть стихи Пастернака, а затем, видно от умиления, колотил сожительницу. При этом на его лице бывало такое выражение, будто он выполнял тягостную, но жизненно важную повинность. Дарья же, чтобы ему угодить, орала, сколько хватало голоса, а после скулила, пытаясь выдавить слезы, — по натуре Башка презирал физический труд, и потому его кулачки годились разве на то, чтобы выбивать пыль из подушки.
Выпили и с Дарьей. Толстяк, который уничтожил почти всю еду, припасенную молодухой, благодушествовал; старик, разомлев от выпитого, монотонно шамкал (его никто не слушал), а Михлюшка с потухшим окурком во рту клевал носом, изредка встревая в разговор толстяка с Дарьей,
Толстяк ударился в воспоминания;
— …Встречали как министра. “Волгу" черную к поезду подавали. Первым делом — в баньку. Попаришься — и за стол. А там — чего только нет! И разносольчики, и п-пиво, и балычок. А шашлыки?! О-о… — закатил он глаза. — К-коньяк французский, водочка как слеза… Золотые времена. Уважаемый человек был. Ревизор…
— За что на Колыму по этапу и отправили, — ехидно вставила Дарья.
— Язык твой п-поганый, — обиделся толстяк и демонстративно отвернулся.
— Вот чудак, я же пошутила, — потянулась к нему Дарья, обняла за шею, замурлыкала кошкой: — Прости меня, дуру…
— Ладно, — смилостивился он. — Т-ты помнишь Маланчука? Н-начальником милиции был.
— Еще бы не помнить. Тот, которому жена рожки приставила с заезжим художником, — Дарья пьяненько захихикала.
— Эт-то был человек… — не слушая Дарью, мечтательно прикрыл глаза-пуговки толстяк. — Не то, что н-нынешний…
— Он тоже ничего, — встрепенулся Михлюшка. — Мне справку подписывал. Обходительный.
— Нет, М-маланчук — человек, — гнул свое толстяк. — Вот при М-маланчуке…
— Ты при нем на демонстрации хаживал? — спросила Дарья и снова захихикала.
— У-у… — застонал от избытка чувств, переполнявших его душу, толстяк. |