|
Ступай, ступай.
Семен Анисимович растерянно крутнул головой, заспешил из ограды. Григорий Фомич таким его еще никогда не видел.
«Вот тебе и Лазебный, — думал он. — Вот тебе и тихий мужичок. Только пришел, а вон как напугал. Дрожит Семка, заячья душа, листок осиновый, да и только. Теперь поглядим, как его прищучат. Может, и вправду прищучат».
Григорий Фомич многое знал из тех, не всем известных дел, какие творил начальник лесоучастка Корнешов. И сколько леса на сторону отправил, и кому какую поблажку сделал, чтобы потом при случае рот заткнуть. Особенно большую силу он заимел, когда начали прижимать с личным хозяйством. Луга за речкой, где всегда косили касьяновцы, передали совхозу, и теперь там разрешалось ставить сено только на проценты. Стог поставишь — половина тебе. А в бору все поляны, даже осока на болотах, числятся за лесоучастком, начальник ими распоряжается. Вот и раскидывай.
Заматерел Семен Анисимович, заленился, по дому почти ничего не делал. Надо картошку посадить — придет к кому-нибудь из должников, попросит, попросит так ласково, уважительно, и, глядишь, бросает мужик свои дела, едет к Семену Анисимовичу на пашню или в огород идет. И сено он таким манером ставил, и домину свою в порядке поддерживал.
Про все мог рассказать Григорий Фомич. И про те слова, которые услышал от старого Анисима, — тоже мог рассказать. Но больно обжегшись на молоке, он теперь дул и на воду. Только успокаивал себя: «Ничего, бог шельму метит. Жизнь его все равно накажет. Жизнь, она умная. Не отвертится Семка, и его припекут».
И точно, припекли. Докопался все-таки Лазебный, разобрался в бумажках. Одна комиссия приехала, другая, шарили, шарили, и в конце лета Семена Анисимовича с начальников лесопункта сняли.
Григорий Фомич, услышав про эту новость, не удержался и зашел к Корнешовым. Семен Анисимович спокойнехонько сидел на веранде и пил с женой чай. Жена у него была тоже полная, под стать мужу. И сидели они, оба широкие, увесистые, похожие друг на друга, как брат с сестрой. Сидели так, словно ничего не случилось.
Григорий Фомич поначалу опешил, потом решил, что это для чужих глаз, его не проведешь.
— Доброго аппетита!
— С нами чай пить.
— Да я так, на минутку, поздравить тебя хочу. Говорят, перемещенье по службе вышло.
— Вон ты про что! Порадоваться пришел. Давай, радуйся.
— Я еще порадуюсь, когда ты топор возьмешь да в лес сучки поедешь рубить.
Семен расхохотался. Искренне, весело. И жена его тоже отозвалась дробным смешком.
— Смеешься, а самому, поди, плакать охота.
Семен Анисимович сложил жирную дулю и сунул ее под самый нос Григорию Фомичу.
— Вот! Чтобы я топор взял да в лес сучки пошел с тобой на пару рубить. Не будет такого! Никогда!
Столько уверенности и спокойствия было в его голосе, что Григорий Фомич растерялся. И растерянный ушел домой. Ни за что обругал Анну, надавал ребятишкам подзатыльников, пнул кошку и долго сидел на лавочке, уже ночью, курил табак и со злостью плевал в лужу, стараясь попасть в половинку луны, которая в ней отражалась.
А Семен Анисимович в эту же ночь обдумывал свою нынешнюю и дальнейшую жизнь. Вспоминал, видел перед собой умные глаза Лазебного, слышал его ровный, неторопливый голос:
— Мне страшно, Корнешов, когда я вижу таких, как ты. Страшно за людей, которые живут рядом. Ведь ты, как ржавчина, души у них разъедаешь. Они начинают завидовать тебе и думают, что хорошо прожить можно и без совести. Пока я тут, я тебе свободно дышать не дам.
Не даст, соглашался Семен Анисимович. И боялся умных глаз, боялся ровного, неторопливого голоса. Он боялся Лазебного, потому что не знал, не ведал, с какой стороны можно его зацепить. Оставалось только одно — притаиться пока, затихнуть и ждать. |