Об этом и вправду целый роман надо было бы писать, только Никону Никоновичу его не осилить, куда там!… Иван ни капли не жалел Никона Никоно-вича и ни капли не сердился на Ирину Тихоновну, только уже в аэропорту, где его, конечно же, провожал Никон Никонович и куда Любке строго-настрого запрещено было являться, подумал, что было бы, конечно, лучше самому проводить знаменитого писателя на другой конец города в придуманную им страну, из столицы которой любовь к жене, оставленной за рубежом, была преогромной, словно океан: каждый на чужбине, на своей чужбине, оба к мукам любви добавляли черный перец ностальгии – вот жизнь! Ванюшке Мурзину такую бы любовь, вот такую бы ему любовь!
Писателя свободно пропустили на летное поле, к самолету, и, пока они шли позади небольшой толпы семнадцатого рейса, Никон Никонович – пальто распахнуто, волосы раздуваются (шапку не надел) – вздыхал без передышки и смотрел на Ивана тоскливо, словно ему самому придется сегодня входить в дом матери, жены Насти, Кости и со дня на день встретиться лоб в лоб с хорошим человеком Филаретовым А. А.
Разговаривать на летном поле невозможно, и Ванюшка этому был рад, потому что в последние минуты прощания говорить нечего. Когда народ начал подниматься по коротышке-трапу и до Ивана осталось человек пять, он полуобнял затосковавшего Никона Никоновича и сам так затосковал, будто все зубы заболели разом.
– Перебьемся! – крикнул Иван, потому что в это время заруливал на стоянку ТУ-104. – Перебьемся, Никон Никонович!
– Перебьемся! – в ответ кричал' писатель Никонов. – Перебьемся, Ванюшка!
Иван согласно билету оказался сидящим возле круглого иллюминатора и – вот совпадение! – с той стороны, откуда можно было видеть Никона Никоновича. Без шапки, пальто распахнутое, на ногах – серые подшитые пимы, руки засунуты в карманы легкого пальто так глубоко, что полы растопырились крылышками, толстый, но почему-то не короткий, точно имел высокий рост, а всего-то было метр семьдесят три…
– Внимание, граждане пассажиры! Рейс семнадцать Ромск – Пашево выполняет…
Встречать Ивана никто не был должен, так как, говоря с домом по телефону, он нарочно никаких точных сведений о своем возвращении не давал. Но, верно, перезвонили они в Ромск, и уж Ирина Тихоновна постаралась… Стоит возле деревянного зданьица законная жена Настасья Глебовна, сбоку дисциплинированно ждет председательский «газик».
– Здорово, Настя!
– Здорово, Иван!
Обнялись, поцеловались – нормально все, как у людей, как у путных. Жена Настя выглядела хорошо: румяная от мороза, высокая, стройная. «Может, не знает! – подумал Иван. – Может, еще не дошло? Предатель. Кобель».
– Молодец, Мурзин! – отобнимавшись, бодро сказала Настя. – Талант, Каштанка, талант!… Посмотри, как твой сыночек ломает дверцу машины. Не могла оставить дома.
Костя!… Расплющил нос о плексиглас, который выдавливал вместе с брезентом, а шофер Ромка держит сына тракторного бригадира за ворот, чтобы не выпал на температуру сорок ниже нуля. И вот уже Иван прижимает Костю к холодному полушубку, а сынуля вопит от радости почище сирены с катера «Метеор». Морда у Кости розовая, сбитый весь, крепкий, в папашу, но глаза мамины, теперь окончательно понятно, что мамины, хотя Прасковья говорила: «Мои!»
– Пап! Па-а-а-па!
– Держи, парень!
Игрушечный автомат. Нажмешь на спусковой крючок – раздается треск, лампочка зажигается, то есть все – как у старого Костиного автомата, но Федот, да не тот! Автомат-то – привезенный специально для Кости из той, чужой половины Берлина писателем Никоновым, человеком бездетным. |