|
Говорю: «В кино сегодня не пойдем – плохая картина!» А она так и взовьется: «Нет, пойдем! Я эту картину давно жду, обязательно хочу посмотреть…» Не управиться вам с ней, Марат Ганиевич, мне тоже не управиться, и – так думаю – никому не управиться… – Он печально улыбнулся. – Дед Севастьян, Любкин дед, говорил, что у внучки промеж сердца и легких – супротивная жила, которая самой ей не в радость. Ей надо бы сказать: «Хочу!»-а супротивная жила кричит: «Не хочу». – Иван помолчал. – Дремучий был дед, расписываться не умел, но мудрее старика в деревне не было – точный портрет внучки нарисовал… Нет, ничем я не могу вам помочь, Марат Ганиевич!
Со спины, в незастегнутом пальто, раздуваемом ветрами, Марат Ганиевич походил на большого жука, который хотел взлететь, но что-то испортилось в жужжалках и вертелках, и вот тащится по земле, чтобы спрятаться в ямочку. Сердце сжималось, глядя на несчастного учителя; у Насти стояли на глазах крупные слезы. А Марат Ганиевич все шел да шел, сделался маленьким, а потом и совсем скрылся за домами – ушел!
– Вернется к нему Ненашева? – спросила Настя. – Может, это очередной фокус?
– Теперь не вернется, – ответил Иван. – Она ему такое слово сказала, что не вернется…
– Какое слово?
– «Скучно»… – Иван зло усмехнулся. – Для нее нет ничего хуже, если скучно! Любка думает, что в жизни скучно быть не может. Сидит на уроке, слушает, и вдруг – спать! Ее, конечно, поднимают, начинается шум-таратам, а она, словно овца, таращит глаза: «А мне скучно!» Учителя, конечно, сатанеют…
Ветер усиливался. Облака ли приспускались к земле, приближалась ли зона низкого давления, но с Оби временами со свистом приносилась такая ледяная волна ветра, что Иван съеживался, а вот Настя, до появления Марата Ганиевича лязгавшая от холода зубами, стояла краснощекая, в распахнутой куртке, с надменно выставленным чугунным подбородком. Может, у нее с тем полярником тоже был такой случай, когда оставалось одно – бескрылым жуком тащиться в темную ямку? Бедная Настя! По сравнению с ней Иван был почти благополучным человеком: сто процентов уверенности, что недалеким днем или вечером придет к Ивану эта зараза, рассуропится, разнежится, для виду пустит слезу или, наоборот, счастливая, начнет хохотать, выставляя грудь, чтобы и дураку было понятно: зараза без Ивана жить не может, но и с ним жить не собирается. Большое это горе, конечно, но ведь Любка обязательно придет, а вот Настин полярник никогда не появится, а про письмо и думать смешно – адреса не знает и никогда не узнает.
– Я так думаю, Настя, – сказал Иван, – что мы с тобой должны зарегистрироваться… Мне в армии минимум два года служить, так ты за это время и вовсе станешь старо-короткинской, если, конечно, не убежишь в свой Ленинград. – Он остановился, подумал. – Про «убежишь» зря говорю! Останешься… Вот и давай зарегистрируемся. Ты сразу не говори: «Не хочу!» Ты помозгуй… И застегнись!
Он помог Насте застегнуть «молнию», надвинул на голову капюшон и, вздохнув, сказал:
– В армии полагается личное время. Вот я и буду целых два часа каждый день тебе письма писать. Как служу, какие у меня командиры, как осваиваю военную науку. А ты мне про себя писать будешь, про деревню, про клуб… Я, Настя, на других девушек и не посмотрю. Ты мне поверь, я сердцем знаю, что мы расписаться должны. Уж больно мы похожи…
Ветер, ветер с морозной реки беситься начинал. И откуда только сорвался, если полчаса назад дул легко, как старуха на а блюдечко с чаем, а теперь по-разбойничьи свистел в тальниках и со скрипом раскачивал старые матерые осокори!
– Ты не думай, Настя, что я тебе коряво писать буду, как говорю! – с тихой улыбкой сказал Иван. |