|
Никон Никонович даже адрес ушедшей от него жены запомнить не мог: носил в кошельке бумажку с адресом. Он писал ушедшей жене каждый день письмо на пять с половиной страниц и всегда перед этим доставал бумажку с адресом.
Когда ушли полковник и майор, Никон Никонович сел, вынул похожий на салфетку носовой платок, вытер лицо, лоб, шею, грудь под распахнутой летней рубахой и вдруг как-то замедлился, ослаб, сник – взрыв радости прошел… У Ванюшки больно сжалось сердце. Здорово, ох как здорово сдал Никон Никонович! Мешки под глазами, лицо посерело, крупные морщины опоясывали шею, руки дрожали. Одно не изменилось у Никона Никоновича – волосы. Седая, снежно-белая, громадная грива; таких красивых волос Иван не видел даже в кино, где расхаживали короли в париках.
– Ну вот, Иван, я тебя тоже рассмотрел, – сказал Никон Никонович. – Заматерел! Илья Муромец из Старо-Короткина… – Помолчал, снова вытер пот со лба. – Да, заматерел, заматерел, Иван, а еще бахвалился: «В танкисты пойду!» Какого черта в танкисты, когда тебя в машину ни через верхний, ни через нижний люк не протянешь… Это тебе я говорю, это тебе старый человек говорит, это говорит человек, который так много видел, что уже ничего о жизни не знает…
Вот так бормотал-разговаривал Никон Никонович Никонов, умирающий от жары в большом и прохладном Полковничьем кабинете, где Ивану теперь все не нравилось, а больше всего – сам Никон Никонович. В Старо-Короткине мужики шестьдесят лет и за возраст не считают, о пенсии не думают, работают лучше молодых, а вдовам, девкам и вообще женщинам проходу не дают. «Седина в бороду, бес в ребро!» – это про них говорится, которым шестьдесят.
– Вот что, Никон Никонович! – сердитым басом сказал Ванюшка. – Сильно вы мне сегодня не нравитесь. Ну чего такого могло случиться, что вы от жары помираете, хотя в кабинете – погреб. – Ванюшка от злости начал краснеть. – Если так себя соблюдать, как вы соблюдаете, Никон Никонович, то можно и надорваться… Юбиляр, во всех газетах портреты, во всех газетах: «Ваш многогранный талант и неистребимое жизнелюбие…», – а сидите ровно в воду опущенный.
Никон Никонович откинулся на спинку стула, фыркнул.
– Ну, Иван, с тобой не соскучишься! Он снова вытер лоб платком-салфеткой.
– Это с вами не соскучишься, если вы вместо платка салфетку в кармане таскаете да еще, поди, ворованную.
– Какую салфетку? Почему салфетку? – всполошился Никон Никонович. – А и правда салфетка… Где же я ее подцепил? А… Это из ресторана Дома ученых.
Они помолчали, не глядя друг на друга, потом Никон Никонович проговорил:
– Не складывается мой новый роман, Ванюшка! Сплю по четыре часа в сутки, а роман – тю-тю!
Тихо, как на дальних покосах, когда глушишь трактор, было в кабинете полковника, и только слышалось, как хрипло дышит Никон Никонович.
– Ты прав, Ванюшка, не надо кручиниться! Может быть, дорастет юбиляр до Ивана Мурзина? Будем стараться… – Он улыбнулся. – Ну рассказывай, как живешь? – И потрепал Ивана по колену. – Не молчи, разговаривай.
«О чем разговаривать?» – печально подумал Иван. Ничего интересного не мог сказать он Никону Никоновичу, который давно понял, что происходит между ним и Настей, и от кого-то из старокороткинцев знал об уходе Любки от учителя Марата Ганиевича и о Филаретове А. А., за которого Любка собирается выходить замуж или – того смешнее – уже вышла. Что это меняло, если Любка, перебери она хоть сто мужей, останется Любкой!
– Ладно, Иван, можешь не говорить! – покладисто сказал Никон Никонович и прикурил одну сигарету от другой. |