– Я от тебя отрезанный ломоть, Любка… Прощай!
И пошел серединой дороги к ближним кедрачам, которые умели пахнуть на целый километр, а может быть, и дальше. Солнце пригревало спину и плечи, волосы и шею и, казалось, гладило большой, выше Иванова роста, ладонью, а по коричневой пыли шагалось мягче, чем по самому распрекрасному ковру. «И ведь на других планетах обязательно есть жизнь, – усмехнувшись, подумал Ванюшка. – Неужели и там где-то сидит на бревне человек, самый дорогой на свете человек, несчастный от туфель до заколки на голове?»
В кедровнике у Ивана жил знакомый кедр, не большой, не маленький, но приятный, потому что, падая с его вершины, двенадцатилетний Ванюшка не долетел до земли, схваченный заботливо нижними пружинистыми и мощными ветвями, ободрал одежонку, морда вся была в царапинах, руки того хуже, но живой-здоровый, с целыми костями и печенками-селезенками. Грохнись он с такой высоты, стояла бы среди берез еще одна правильная деревянная пирамидка…
Знакомый кедр с тех пор вырос и раздался, чешуя на стволе погрубела и потемнела, но еще крепче прежнего топорщились в стороны нижние ветви, крепкие, как металл, и гибкие, как гамак, – ложись, покачивайся, читай книги о смысле жизни. Иван подошел к кедру, оперся спиной о теплый ствол, замер. Никакого ветра не было, на Оби ни рябинки, а в кроне знакомого кедра звенели свинцовые органные трубы, и внятной Ивану была эта музыка: о чем говорила, не мог бы пересказать, но чувствовал, что вот кедру известно, как надо жить, и, мало того, он давно решил, для чего живет.
«А я глуп, и мысли приходят глупые, и ко всему – праздную труса! – равнодушно подумал Иван. – Будто я один не знаю, как жить… Просто: лег – и проснулся, поработал – лег. Чего проще! А не то сходить и посмотреть, поспели или не поспели кедровые шишки. Никон Никонович сильно просил настоящих, а не базарных орехов привезти…» Он медленно, уставившись в землю, обошел кедр по увеличивающимся кругам, ни одной палой шишки не нашел – плохо дело, зеленоваты. Затем, отойдя подальше, поднял с земли здоровенный и тяжелый сучок, размахнувшись, точно гранатой, ударил по кедровой макушке. Треск, шелест, наконец, нарастающий шумок падающей шишки, который надо было напряженно слушать, чтобы не пропустить удара шишки о землю. Иван напрягся и от неожиданности охнул. Крупная шишка свинцом трахнулась об Иванову голову.
Он поднял ее, пачкая пальцы смолой, начал сдирать чешуйки. «Одна шишка упала, – весело думал он, – одна из нескольких сотен. Вероятность – сосчитать можно – получается…» Но считать не стал, потому что вдруг рассмеялся, бормоча:
– На бедного Ваньку все шишки сыплются… Неужели столько Иванов развелось, что шишке упасть больше некуда?
4
А дни убегали один за другим, короткие, точно всполохи зарницы. Костя давно охотней, чем к матери и бабушке, карабкался на широкие отцовские плечи, поднимал трубный вой, как только отец тянулся к пиджаку, и Иван без Кости со двора не выходил. Матроска с коротенькими штанишками Ивану на сыне не нравилась, он у портного Романа Трифонова заказал Косте длинные штаны и куртку с четырьмя карманами и поясом, и как только надрючил эту одежонку на Костю и сын осмотрел себя в зеркало, то начался чистый цирк. Костя прокашлялся, заложил руки за спину, сдвинул брови, ссутулился и прошелся по гостиной, до невозможности похожий на деда Глеба Ивановича – только генеральского баса не хватало. Поглядев на такое, бабушка Прасковья приуныла, а Настя, по заведенному ею обычаю, легла пластом на тахту хохотать.
И ровно за десять дней до конца Иванова отпуска, а значит, до назначенного отъезда молодых в Ромск, когда пришло время ликвидировать Настину квартиру с генеральской мебелью, Иван нарядил сына парадно, пуговицы на его куртке надраил и пошел вместе с Костей к председателю колхоза Якову Михайловичу с третьим официальным визитом. |