– Пересчитайте все-таки, Настасья Глебовна.
– Пустяки, Александр Александрович! Живите счастливо, от всей души желаю. Прощайте!
– Что вы, Настасья Глебовна! – испугался Филаретов А. А. – Не хотите, чтобы мы пришли к пароходу?
– Приходите.
Рычали два грузовика за стенами дома, шумели глухие старики и старухи, не желая покидать спектакль до того, как опустится занавес, и на всю пустую квартиру, счастливый ее гулкостью, Костя запел боевую песню, сочиненную на ходу: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали, ах, ура-ура-ура!» Хорошая была песня, маршевая, так что Иван про себя подхватил: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…» Он пел и как-то не заметил, что Любка с мужем уже стояли в дверном проеме.
– До свидания, Настасья Глебовна! Ах, как мы вам благодарны.
Иван окончательного ухода пережидать не стал, отправился в пустую спальню, подивившись, какой она стала большой, начал маршировать вместе с Костей, сквозь зубы напевая: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…», и даже принял из рук сына маузер, как только Косте показалось, что враги рядом. Они их поливали из автомата, по одной пуле тратили на врага из маузерного ствола и одолели все-таки, развеяли превосходящие силы.
– Рота, стой! – услышали они вдруг генеральский голос. – Смирна-а-а-а-а!
Это генеральская дочь Настя взяла командование на себя, как старший по званию.
– Отец, марш за машиной – перевозить постели и посуду к Прасковье Ильиничне! Костя – равнение на отца!
Бодрый голос, хороший голос, но глаза – ах, какие нехорошие глаза, точно трясла Настю лихорадка, и дело, понятно, не в мебели и не в том даже, что ходит по земле человек, называющий мужа Искандером и в любой одежде – голый. Дело в большем: счастливый этот человек, то есть Любка, счастливый в любом положении – стоячем, сидячем, лежачем, с мебельными гарнитурами и без мебельных гарнитуров, с мужем и без мужа, с любовью и без любви, хотя…
– Так мы пошли, Настя.
– Идите, идите.
Это Настя сына и мужа просто-напросто выставляла из опустевшего дома, посылая за машиной, которая и без того придет к двум часам вместе с Прасковьей, – выставляла, чтобы остаться одной: сидеть на хромой табуретке или подоконнике того окна, что глядит в темные сосняки и листвянники. Сколько же дней это продолжается, что жена постоянно ищет одиночества, дошла до того, что и сына в больших дозах не принимает?
– Папа, мы на машине поедем?
– На машине.
– Ура! Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…
«Якорь, якорь мы отдали!» – пропел про себя дальше Иван, когда шел за машиной для перевозки последнего барахлишка в дом родной матери.
– Здрасьте вам! – сказали Ивану и Косте в автогараже. – Вышла машина. Сначала за тетей Пашей, потом к тебе, Ванюшка.
– Допрыгались мы с тобой, Костя! – озабоченно сказал Иван на обратном пути: – Ну куда мы смотрели, когда мимо нас на машине Гошка Гарбузов с бабукой пропылили? Бабуке, понятно, в дымовой завесе живого человека не видать, ну а мы-то Костя, где были? Ты хоть пел, а я…
– Ты, пап, тоже пел, только неправильно. «Якорь, якорь мы отдали…» Якорь – это кто такое?
Нет, не пошли обратно в опустевший дом Костя и Иван, а, рассудив неторопливо, направились к лиственничному громадине дому, в котором родился и вырос Иван Мурзин. Грузовика и здесь не было, хотя следы от него вели к самому крыльцу, на котором и сидели Настя с бабушкой, по-одинаковому выложив руки на колени, словно на картине «Трудовой день окончен». |