Изменить размер шрифта - +
Я с несколькими бродягами сгружал одному оборотистому дельцу цемент на станции, и нос мой накрепко склеен бетонной пылью. Работа была адской: по двое взбирались в вагон, выбрасывали ровно по пятнадцать лопат и сразу же соскакивали на воздух. К ночи все валились с ног, зато каждый стал обладателем целого богатства - тридцати рублей. Причем за хозяйский счет наелись до отвала. За полночь все уходят искать вина, а я плетусь домой уставший, как черт, но довольный: такое счастье мне никогда еще не фартило. Танцы давно кончились. Отыскиваю две заветные доски, отодвигаю. В темноте нащупываю свое логово и, будто ударенный током, отдергиваю руку: там кто-то лежит. А этот "кто-то" сонно и пьяно бормочет:

- Ложись, не обижу.

Кровь бросается мне в лицо и начинает яростными молоточками стучать в виски. Я никогда не знал женщины. В детстве ею для меня была та - с косичками, будто из резины, и я носил тот портфель и делился яблоком на перемене. А юность теплилась во мне грустной сказкой о прекрасноликой под тремя вековыми пальмами. Правда, многие бродяжки моего возраста хвалились иногда при мне любовными похождениями и даже рассказывали подробности. Да я и сам не раз видел, как беспризорницы из тех, что постарше, уходили в темноту под берег Риони с ворами, но мне всегда казалось все это вроде бы ненастоящим, нестоящим.

Слышится протяжный зевок, на меня тянет винным перегаром:

- Ну, где же ты?

Влажные руки ее шарят по мне в темноте, зовут. Я, задыхаясь, отталкиваюсь, но сила, куда более огромная, чем стыд, захлестывает меня. И вот уже головокружительное тепло врывается ко мне в душу. И слова, почти лишенные смысла, слова страшные, как шорохи ночного леса, слова нежные, точно дрожащая дымка утреннего моря, начинают свое кружение у моего уха. Потом - забытье.

Утром она будит меня. Я стараюсь не смотреть в ее сторону: мне мучительно стыдно. Я угрюмо бормочу:

- Ну, чего тебе?

У её смеха явно снисходительная окраска:

- Эх ты, в первый раз, наверно? Конечно, в первый - я-то знаю.

- Да уж не в тебя.

- Подумаешь, принц какой. Сказал бы спасибо... Краем глаза я все слежу за соседкой. На вид ей лет пятнадцать, от силы - шестнадцать, но первые морщинки двумя снопиками лучиков уже отстрелились от уголков ее глаз. Хотя сами глаза большие, серые, точь-в-точь два круглых голышика с берега - высвечены изнутри ясным и добрым светом. На тощеньком, обтянутом серой кожицей лице они выглядят почти неправдоподобно. Что-то видится мне в них, а если честно, то я хорошо знаю, что именно: мое удивленное детство.

В то мгновение, когда соседка моя начинает причесываться, солнечный лучик, скользнув в щель меж досок, падает на ее вскинутую руку. Бледная кожа у локтя начинает светиться, и я вижу все жилки под ней. Они трепетно пульсируют. И здесь волна неведомой мне дотоле благодарности подкатывается к сердцу:

- И зачем ты вот так-то, а?

Горьковатая усмешечка сквозит в ее словах:

- Ничего - привыкнешь. Станешь таким же, как все... Эх, похмелиться бы... Пошамать у тебя не найдется?

На чистой тряпице раскладываю я перед ней кукурузную лепешку, помидоры, соль.

- Зачем пьешь?

- Собака и та от тоски воет, а я вроде человек.

- Плохо - в колонию иди.

- Была.

- Жди - поверю.

- Была, дурашка. Это только по книжкам в колонии рай. А мне там душу наизнанку вывернули. У, ненавижу!

Девчонка грозит куда-то вверх маленьким грязным кулаком. Но мне почему-то не смешно. Я протягиваю ей яблоко, и вновь что-то далекое, давнее, сокровенное слабым отзвуком вздрагивает в душе и тут же глохнет.

Острыми, словно у крошечной пилы, зубами она надкусывает яблоко, подбирает под себя ноги, так что колени ее касаются моего плеча, и, наклоняясь надо мной, начинает говорить быстро, горячо, с придыханиями:

- Послушай, я вчера была с одним. Видно, вор, но из чистых - пижонистый такой, Альберт Иванычем зовут.

Быстрый переход