Выражаясь языком Сани Сердюка, это было и не лицо вовсе, а как раз наоборот – то самое место, которым они в данный момент были повернуты ко всему Южноамериканскому континенту.
Почему они стояли так, а не иначе, было понятно; непонятно было, почему свободолюбивая Венесуэла, так жаждавшая их скорейшего прибытия, с самого начала развернулась к ним кормой – правда, не забыв нарисовать на этой корме широкую дружелюбную улыбку. Похоже было на то, что у местных неожиданно и резко поменялись планы, и они пока что просто не придумали, как им поступить с тройкой нанятых за большие деньги русских испытателей – с извинениями отправить восвояси или тихо придавить подушкой в темном уголке. И даже простодушный Сердюк не мог не понимать, что эти изменения как-то связаны с Горобцом и его работой, что, в свою очередь, не могло не вызвать тревогу.
Какие уж тут развлечения, какая культурная программа!
Не утерпев, Сумароков снова оглянулся. Гид никуда не делся – сидел, как приклеенный, в шезлонге под навесом, и курил очередную тонкую сигару. Поймав на себе взгляд Григория, он слегка приподнял шляпу и улыбнулся, сверкнув ровными белыми зубами из-под черных, как смоль, усов.
– Издевается, гад, – с ненавистью процедил Сердюк, который, оказывается, тоже смотрел в ту сторону. И добавил, обращаясь к Гриняку: – Командуй, папа Леша. Чего делать-то станем? Мое предложение прежнее: сперва в магазин, потом в отель.
– В отель, так в отель, – вздохнув, сказал Алексей Ильич.
Раздвигая прозрачную, как стекло, теплую, как парное молоко, воду, они плечом к плечу направились к берегу.
– В чешуе, как жар, горя, целых три богатыря, – перефразировав Пушкина, сказал Сумароков.
Никто даже не улыбнулся, но он не обиделся: ему самому было не до смеха.
– Пусть войдет, – отложив бумаги, ровным голосом произнес генерал.
Спрашивать, какой осел впустил старого дурака в президентский дворец и позволил добраться до его приемной, сеньор Алонзо не стал. Торрес был из старой революционной гвардии – бесстрашный, не раз доказавший свою преданность делу боливарианской революции боец, прошедший с команданте огонь и воду и до последнего дня пользовавшийся его горячей и искренней дружбой. В президентском дворце, как и во всей стране, об этой дружбе знали все. При жизни президента Торрес мог без стука входить здесь в любую дверь – мог, но, как правило, не входил, потому что, несмотря на отсутствие образования, был не глуп и знал свое место. Именно эта скромность в сочетании с высокой популярностью и авторитетом делала Торреса похожим на человека-невидимку. Не имея другого приказа, охрана всюду его пропускала, а генерал Моралес все время забывал отдать этот приказ, потому что не помнил о самом Торресе так же, как люди не вспоминают о вбитом в стену гвозде до тех пор, пока не соберутся повесить на него шляпу.
Торрес вошел и остановился у дверей, теребя снятую широкополую шляпу с выгоревшими на солнце полями и пропотевшей тульей. Он был уже немолод, гораздо старше и генерала Моралеса, и покойного президента, но, в отличие от них обоих, даже не пытался выглядеть моложе своих лет. Шапка густых, издалека похожих на парик волос давно побелела, смуглое лицо покрыла густая сетка глубоких морщин, пожелтевшие от табака усы подковой окружали заросший седой щетиной подбородок. Эстебан Торрес начинал личным адъютантом самого команданте, но после победы революции карьеры так и не сделал – ни политической, ни административной, ни военной. Крестьянин из отдаленной южной провинции, он не имел ни желания учиться, ни способностей к этому трудному делу, ни честолюбия. От должности начальника личной охраны президента он отказался сам, предпочтя ей скромную роль слуги и телохранителя. С возрастом, когда его орлиное зрение притупилось, а реакция ухудшилась, он спокойно пересел за руль президентского автомобиля, а позже и вовсе ушел в тень, удовольствовавшись ролью садовника. |