С гневом и тоской заявляют они, что наш выразительный, звучный и красивый язык переживает ужасный период упадка и что требуются какие-то чрезвычайные меры, чтобы вернуть ему прежнюю величавую мощь.
Вы только вслушайтесь, каким трагическим голосом — словно произошла катастрофа! — говорит писатель Константин Паустовский о тех мучительных чувствах, которые ему пришлось испытать, когда до его слуха донеслись вот такие две фразы, сказанные кем-то над летней рекой:
— Закругляйтесь купаться!
— Соблюдайте лимит времени!
Едва только писатель услыхал эти фразы, с ним произошло что-то страшное:
«Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно...»
В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме и даже в равнодушном отношении к родине.
«Я подумал, — пишет он, — до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором».
Как бы ни относиться к этим резким суждениям писателя о двух фразах, услышанных им, нельзя не видеть, что суждения эти чрезвычайно характерны для тех горячих, тревожных, я бы сказал, неистовых чувств, которыми так часто бывают окрашены все нынешние наши разговоры и споры о родном языке.
Другой писатель, Борис Лавренев, выразил свою ненависть к подобным словам еще более пылко и страстно.
«Мне физически больно, — писал он, — слышать изуродованные русские слова, учёба вместо „учение“, глажка вместо „глаженье“, зачитать вместо „прочесть“ или „прочитать“. Люди, которые так говорят, — это убийцы великого, могучего, правдивого и свободного русского языка».
Достаточно также вспомнить, с какой непримиримой враждебностью относился покойный Федор Васильевич Гладков ко всякому, кто, например, ставил неправильные ударения в слове реку или употреблял выражение пара минут, пара дней.
Как-то около месяца я провел с ним в больнице и с большим огорчением вспоминаю теперь, какой у него сделался сердечный припадок, когда один из больных (по образованию геолог) вздумал защищать перед ним слово учёба, к которому Федор Васильевич питал самую жгучую ненависть.
Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.
Причем замечательно, что наряду с уродливыми словами и фразами нам свойственно ненавидеть и тех, кто ввел этих уродов в свою речь. Если бы те же слова и фразы пришли к нам из другого источника, они не казались бы нам такими уродами и, может быть, мы полюбили бы их.
Если внимательно вдуматься, все эти я пошел, ну пока, я переживаю и проч. показались мне на первых порах неприемлемыми именно потому, что те люди, от которых мне пришлось услыхать их впервые, были хамоваты и пошлы.
«Ведь это очень часто бывает, — говорит один большой ученый, — что с отдельными словами и оборотами речи могут у нас сочетаться впечатления чего-то неприятного, даже отталкивающего именно потому, что они зародились во враждебной среде, чуждой нашим культурным традициям».
Именно этим объясняется моя ненависть к таким (для меня невыносимым) словам, как:
— Приветик!
— Салютик!
— Порядочек!
Слишком уж чужды эти слова тем культурным традициям, под влиянием которых я рос и воспитывался.
— Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказала одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге: «Смотри, какие шикарные похороны!»
Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. |