«Как-то давно, — вспоминает Д. Н. Ушаков, — кондуктор, рассказывая мне о трудности получить место, сказал:
— Ну конечно, у кого есть рука, или просто по-русски сказать: протекция, — тогда другое дело».
И совсем недавно — нынешним летом — одна женщина, гордящаяся своей мнимой культурностью, пояснила при мне другой: «Томаты — это по-русски сказать: помидоры», — и даже обиделась, когда я сказал, что помидоры итало-французское слово — pomi d’oro, pommes d’or — золотые яблоки.
Все это нисколько не огорчило бы великого критика, ибо он не уставал повторять:
«Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно передавало заключенное в нем понятие! Из двух сходных слов, иностранного и родного, лучшее есть то, которое вернее выражает понятие».
«Хорошо, — пояснял он, — когда иностранное понятие само собою переводится русским словом и это слово, так сказать, само собой принимается: тогда нелепо было бы вводить иностранное слово. Но создатель и властелин языка — народ, общество, что принято ими, то безусловно хорошо».
Таким образом, говорить, будто Белинский всегда и везде ратовал за изгнание иностранных слов из русской речи, значит заведомо лгать, потому что и в теории, и в собственной писательской практике он чаще всего выступал как сторонник расширения словаря русской науки, публицистики, философии, критики новыми терминами, среди которых было много иностранных.
Но изображать его безоглядным приверженцем «западной» лексики тоже никак невозможно.
То была бы еще худшая ложь, так как при всем своем тяготении к интернациональным словам, без которых было бы немыслимо приобщение нашей молодой демократии к передовым идеям европейской культуры, Белинский любовно и бережно охранял русский язык от чуждых народному вкусу заимствований.
В его проникновенной лингвистике, разработанной им с изумительной тонкостью и представляющей собой стройную систему идей, больше всего поражает то «единство противоположностей», единство двух, казалось бы, несовместимых тенденций, которое и составляет самое существо его диалектической мысли.
Никакой односторонней ограниченности в своих трудах по русской филологии Белинский никогда не допускал.
Для нас потому-то и ценно широкое гостеприимство, оказанное им иностранным словам, что сам-то он был по своему душевному складу одним из «самых русских людей», каких только знала история нашей словесности. Недаром Тургенев, вспоминая о нем, так сильно подчеркивает в нем эту черту.
«Вся его повадка, — сообщает Тургенев, — была чисто русская, московская... Он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа. Да, он чувствовал русскую суть, как никто... Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощущал более живо гармонию и красоту нашего языка».
Далее Тургенев говорит о той «русской струе», которая била во всем существе знаменитого критика, о том, как велико было в нем «понимание и чутье всего русского», и затем через несколько страниц повторяет опять и опять, что Белинский был «вполне русский человек», что «благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы».
Все это да послужит уроком нашим современным пуристам, которые даже в самом умеренном тяготении к иностранным словам видят чуть ли не измену России и в сердечной простоте полагают, что русский патриотизм несовместим с усыновлением иностранных речений.
Кроме того, мы должны постоянно учитывать, к какому читателю обращена та или иная литературная речь, каков его умственный уровень, какова степень его развития, образования, начитанности.
Этим — в значительной степени — решается вопрос о допустимости чужеязычных речений в ту или иную эпоху. |