— Много волнительного».
И в 1943 году:
«Волнительное впечатление осталось у меня от булгаковского „Пушкина“».
В романе К. Федина «Необыкновенное лето» писатель Пастухов говорит:
«Волнительно! Я ненавижу это слово! Актерское слово! Выдуманное, несуществующее, противное языку».
Вскоре после войны появилось еще одно новое слово — киоскер, столь чуждое русской фонетике, что я счел его вначале экзотическим именем какого-нибудь воинственного вождя африканцев: Кио-Скер.
Оказалось, это мирный «работник прилавка», торгующий в газетном или хлебном ларьке.
Слово киоск существовало и прежде, но до киоскера в ту пору еще никто не додумывался.
Такое же недоумение вызывала во мне новоявленная форма: выбора́ (вместо вы́боры), договора́ (вместо догово́ры), лектора́ (вместо ле́кторы).
В ней слышалось мне что-то залихватское, бесшабашное, забубенное, ухарское.
Напрасно я утешал себя тем, что эту форму уже давно узаконил русский литературный язык.
— Ведь, — говорил я себе, — еще Ломоносов двести лет тому назад утверждал, что русские люди предпочитают окончание «а» «скучной букве» «и» в окончаниях слов:
облака, острова, леса вместо облаки, островы, лесы.
Кроме того, прошло лет сто, а пожалуй, и больше, с тех пор, как русские люди перестали говорить и писать: домы, докторы, учители, профессоры, слесари, юнкеры, пекари, писари, флигели и охотно заменили их формами: дома́, учителя́, профессора́, слесаря́, флигеля́, юнкера́, пекаря́ и т.д.
Мало того: следующее поколение придало ту же залихватскую форму новым десяткам слов, таким, как: бухгалтеры, томы, катеры, тополи, лагери, дизели. Стали говорить и писать: бухгалтера́, тома́, катера́, тополя́, лагеря́, дизеля́ и т.д.
Если бы Чехов, например, услышал слово тома́, он подумал бы, что речь идет о французском композиторе Амбруазе Тома́.
Казалось бы, довольно. Но нет. Пришло новое поколение, и я услыхал от него:
шофера́, автора́, библиотекаря́, сектора́, прибыля́, отпуска́.
И еще через несколько лет:
выхода́, супа́, матеря́, дочеря́, секретаря́, плоскостя́, скоростя́, ведомостя́, возраста́, площадя́.
Всякий раз я приходил к убеждению, что протестовать против этих для меня уродливых слов бесполезно. Я мог сколько угодно возмущаться, выходить из себя, но нельзя же было не видеть, что здесь на протяжении столетия происходит какой-то безостановочный стихийный процесс замены безударного окончания ы(и) сильно акцентированным окончанием а(я).
И кто же поручится, что наши правнуки не станут говорить и писать:
крана́, актера́, медведя́, желудя́.
Наблюдая за пышным расцветом этой ухарской формы, я не раз утешал себя тем, что эта форма завладевает главным образом такими словами, которые в данном профессиональном (иногда очень узком) кругу упоминаются чаще всего: форма торта́ существует только в кондитерских, супа́ — в ресторанных кухнях, площадя́ — в домовых управлениях, трактора́ и скоростя́ — у трактористов.
Пожарные говорят: факела́. Электрики — кабеля́ и штепселя́.
Певчие в «Спевке» Слепцова: концерта́, тенора́ (1863).
Не станем сейчас заниматься вопросом, желателен ли этот процесс или нет, об этом разговор впереди, а покуда нам важно отметить один многознаменательный факт: все усилия бесчисленных ревнителей чистоты языка остановить этот бурный процесс или хотя бы ослабить его до сих пор остаются бесплодными.
Если бы мне даже и вздумалось сейчас написать «то́мы Шекспира», я могу быть заранее уверенным, что в моей книге напечатают: «тома́ Шекспира», так как то́мы до того устарели, что современный читатель почуял бы в них стилизаторство, жеманность, манерничание. |