Поэт уверен, что в этом оживлении корнесловов один из наиболее действенных методов всякого литературного творчества. Здесь видится ему преодоление сухой абстрактности и мертвой шаблонности речи.
В теории это кажется заманчивым, но на деле возвращает наш богатый и сложный язык к дикарским стадиям его бытия. Если при слове объегорить в нашем сознании всегда будет возникать образ Егора, а при слове подкузьмить — образ Кузьмы, образность речи, конечно, усилится, но речевое общение людей будет затруднено чрезвычайно.
Абстрагирующая работа ума человеческого заключается именно в том, что на базе конкретных, зримых и осязаемых образов, связанных с первоначальным значением слов, он создает общие понятия, отвлеченные термины, а это и являет собою подлинный прогресс языка.
Прогресс был бы, конечно, немыслим, если бы ему не способствовала склонность молодых поколений забывать те первоначальные значения, которые были приданы многим словам более или менее отдаленными предками.
Приглашая писателей судить о словах по их древнему корневому значению, которое давно уже позабыто народом, поэт убежден, что тем самым он ратует за «воскрешение слов». При этом он прибегает к метафоре: необходимо освободить употребляемые нами слова от той заплесневелой коры, которой они обросли за последнее время.
Метафора едва ли удачная: если дерево «освободить от коры», оно непременно засохнет.
Нельзя же не считаться с непреложным законом всякого нормального языкового развития: умершие значения слов безвозвратно уходят из памяти молодых поколений, начисто забываются ими. Эта склонность молодых поколений к забывчивости и обеспечивает языку его правильный рост.
Возьмем хотя бы такое распространенное слово, как чан. Кто же (кроме лингвистов) вспоминает теперь, что оно происходит от древнего д’щан, то есть в конечном счете от слова доска (дощан). Его родственная связь с деревянными досками уже так испарилась из памяти современных людей, что они считают себя вправе говорить: медный чан, металлический чан, и никто не видит в этом бессмыслицы. Действительно, здесь нет никакого нарушения логики, так как мы уже давно не ассоциируем чана ни с сосной, ни с березой.
То же самое происходит и с тем выражением, о котором было сказано в предыдущей главе: необъятные просторы Сибири. Оно потому и не коробит слуха современных людей, что его первоначальное значение давно уже успело позабыться, и нынче для большинства говорящих оно означает безгранично широкий, бескрайний. Нарушение логики и здесь только кажущееся.
Необходимо одно: чтобы забвение было массовым, всенародным.
В тех случаях, когда слову выпадает такая удача, что его первоначальное значение забывается решительно всеми, оно уже не вызывает протестов даже среди самых ретивых ревнителей чистоты языка.
Таково, например, слово зря. Кто из русских вспоминает теперь, что это деепричастная форма старинного зреть, то есть видеть, ставшая в течение столетий наречием.
Таково же слово опростоволоситься. Вначале оно относилось исключительно к женщинам. Опростоволосилась, по утверждению Даля, говорила о себе деревенская баба, снявшая с головы традиционный платок. Но теперь это значение совсем позабылось — позабылось намертво, начисто всеми, и молодыми и старыми, и уже никто не замечает, что в этом слове присутствуют волосы.
Поэтому теперь даже лысый мужчина может сказать о себе:
— Я опростоволосился!
И не найдется такого педанта, который упрекнул бы его за коверканье русской речи. Опростоволоситься теперь означает дать маху, остаться в дураках, оплошать.
Но бывают такие случаи, когда забвение еще не стало всеобщим. Одни забыли первоначальное значение слова, а другие еще помнят его. И слово оказывается, так сказать, на распутье: помнящие обвиняют забывших в самой постыдной безграмотности.
К числу таких слов, исконное значение которых еще не успели забыть все без изъятия, относится благодаря. |