Я не знала, много ли прошло времени – десять минут или полчаса, и даже когда разговор, очевидно, подошел к концу, когда троица в камуфляжах и респираторах развернулась и отправилась к своему берегу, и потом, пока наши вынимали сети, пока шли назад, я всё стояла, прижав бинокль к лицу, боясь пошевелиться. А насколько окоченели пальцы, державшие бинокль, – до какой-то неживой, стеклянной хрупкости, – почувствовала уже после, когда Сережа шагнул на берег и сказал: «Мишка, сеть перехвати, надо повесить, запутается».
Позже, дома, папа кричал Сереже:
– Другой был уговор! Другой! Какого черта ты попёрся вперед! Они должны были дойти до бочки, надо было ждать, пока они сами не подойдут!
– Не подошли бы они, – устало отбивался Сережа, – ты же сам видел, не собирались они подходить.
– Ну и не подошли бы! – Папа выглядел плохо, лицо у него было серое, покрытое болезненной перламутровой испариной.
– С ними надо было поговорить, – сказал Сережа, – нам не нужна здесь война. А если б ты выстрелил в бочку, они бы тоже начали палить.
– Они с «калашами», все трое, Андреич, – примирительно вставил Лёня. – Куда нам против них с охотничьими ружьями. Из этих троих только у одного чёрта рожа умная, а двум другим думать нечем, услышали бы выстрел и разбираться бы не стали – в бочку, не в бочку, постреляли бы нас, как зайцев.
В стену дома постукивали вывешенные снаружи, постепенно застывающие на морозе сети, из которых никто еще не успел выбрать скудный улов этого дня, а мы сидели внутри, стараясь держаться поближе к печке, медленно оттаивая, отогревая застывшие руки чашками с дымящимся кипятком, и никак не могли согреться. Как только наступила первая пауза в разговоре, Наташа стукнула чайником по закопченной чугунной печной крышке и спросила:
– Ну что – вы закончили? А то, может, мы еще подождем? Что там у вас произошло?
– Ну, как… – сказал Лёня и посмотрел на свои руки – чашка прыгала в них, как сумасшедшая, – и почему-то улыбнулся, не смущенно, а даже, пожалуй, весело; и я неожиданно поняла, что ему всё это нравится: и прогулка с ружьями, и незнакомые «черти с калашами», и осторожные разговоры посреди озера, и даже собственный страх, и на контрасте с усталыми, измученными остальными Лёня – толстый, шумный Лёня со своими плоскими шутками, с детскими, загнутыми вверх ресницами, с пижонскими замашками – на самом деле получает удовольствие, или, скорее, – он в восторге.
– Вот какое дело… – сказал Лёня тем временем, затем, нагнувшись, поставил чашку на пол, возле своих ног, и повторил задумчиво: – Вот какое дело. Они ни черта нам не отдадут. Ни еды, ни лекарств, ни топлива – ни чер-та, – и обвел нас взглядом, явно смакуя тишину и выражения наших лиц.
Видно было, что Сережа собирается что-то возразить ему, но он только поднял предостерегающе широкую, всё ещё слегка прыгающую ладонь и добавил:
– Я не говорю, что они так сказали. Я говорю, что я понял. Они сказали: мол, загрузили тела в «шишигу» и отогнали подальше. А остальное барахло, сказали, вынесли на улицу и сожгли. Барахло. Только одежка на них не очень по размеру, а?
– Да ладно тебе, – хмуро отозвался Серёжа, – он же вроде сказал, они тоже погранцы, как Семеныч.
Лёня вдруг хихикнул – радостно, торжествующе, словно ждал именно этого возражения, а потом откинулся назад на скрипучей кровати и сложил руки на животе.
– Ты видел, как они держали автоматы? – спросил он, всё еще улыбаясь. – Никакие они не погранцы. Они вообще не военные. Это зеки, Серега. Может, я и не прав – но разговор у них такой. |