Изменить размер шрифта - +

Тот задумчиво поглядел на него и ответил неохотно:

— Хочется достичь до самых до корней в речах её! Есть, видишь, между нами переборка, а коли жить душа в душу…

Не договорил и встал из-за стола:

— Пойду в трактир со Шкаликом в карты играть!

Потом небрежно сказал, наклонясь, чтобы надеть галоши:

— Ты Посулова остерегайся.

— А что? — вздрогнув, спросил Кожемякин.

— Да так. Остерегайся, говорю.

Кожемякин тревожно задумался: незадолго перед этим он — точно слепой в яму — свалился в объятия Марфы Посуловой. Мясник всё настойчивее навязывался на знакомство, Матвей Савельев, не умея отказать, изредка заходил к нему, но почти каждый раз случалось так, что Посулов уходил куда-то по неожиданно спешному делу, а гость волей-неволей оставался с Марфой. Он знал, что Шкалик яростно играет в карты и дела его расстроены, несколько раз Посулов брал у него денег, обещая отдать вскорости, и — не отдавал.

В городе говорили, что Шкалик бил Марфу за то, что она оказалась дурной мачехой сыну его от первой жены; он должен был отправить сына в Воргород и будто бы очень тоскует о нём, боится за него, но говорили также, что он удалил сына из ревности.

Кожемякин не верил, что Марфу можно бить, но в то же время у него просыпалась тихая жалость к этому здоровому телу, и он думал:

«Ей бы детей человек пять, а она живёт бесплодно — какой он муж для неё?»

Однажды, придя к Посулову, он застал Марфу за чаем, и ему показалось, что она встретила его живее, чем всегда, улыбнулась приветливее и как бы умнее.

— Алексея-то Иванова опять нет? — спросил он.

— Телят покупать поехал в Воеводино, — объяснила она.

— А звал меня, говорил — дома буду!

— Забывчив он.

Она сидела, как всегда, прямо и словно в ожидании каком-то, под розовой кофтой-распашонкой отчётливо дыбилось её тело, из воротничка, обшитого кружевом, гордо поднималась наливная шея, чуть-чуть покачивалась маленькая, темноволосая, гладко причёсанная голова, на её писаном лице, в тумане глаз, слабой искрой светилась улыбка.

— А у нас сегодня баню топили, — рассказывала она, не торопясь и в нос. — Алексей-от мыться хотел, да вот — уехал, так уж я за двоих парилась-парилась, даже сердце зашлось!

— Скучненько вы живёте всё-таки, — сказал гость, вздохнув. — Такая молодая…

— Нет, ничего, — перебила она. — А если скука пристигнет, пролога читаю, мне тётенька подарила рукописные, Митрием Ростовским не правленные.

И, покачнувшись вперёд, сказала, тоже почему-то вздыхая:

— Есть там истории такие, что даже стыдно читать!

— Есть, — согласился Кожемякин.

— А ведь — святые?

— Как же!

— Просты были святые-то!

— Тем и святы.

Прикрыв глаза, она медленно выговорила:

— А мы всё мудрим, и вовсе напрасно это…

«Разговор такой надо прекратить», — сообразил Кожемякин.

Но женщина, тяжело опираясь руками в стол, поднялась и, широко открыв потемневшие глаза, уверенно и деловито повторила:

— Вовсе напрасно, — богородица простить любит!

Когда Кожемякин опамятовался, — ему стало стыдно за себя и за неё: то, что случилось, было так голо, безмолвно, не прикрашено ни словом от сердца, ни тем бешенством плоти, которое умерщвляет стыд и раскаяние. И было страшно: только что приблизился к нему человек как нельзя плотней и — снова чужой, далёкий, неприятный сидит на том же месте, схлёбывая чай и глядя на него через блюдечко всё [с] тою же знакомою, только немного усталою улыбкой.

Быстрый переход