Изменить размер шрифта - +

Двое, забежав далеко вперёд, раскачали фонарный столб, выдернули его из земли и понесли впереди похоронного хода по тротуару, гроб и провожатые настигли их, но никто не сказал им ни слова, и Кожемякин видел, как они, не глядя друг на друга, положили столб на землю и молча нырнули в туман.

Тиунов сверкал глазом и шипел:

— Эх, отольются же кошке мышиные слёзы — обязательно!

Принесли Хряпова на кладбище и зарыли его; поп Александр торопливо снял ризу, оделся в чёрное, поглядел на всех исподлобья огромными глазами, нахлобучил до ушей измятую шляпу, быстро пошёл между могил, и походка его напомнила Матвею Савельеву торопливый полёт испуганной птицы.

А Кожемякин прошёл к своим могилам и там сел на скамью под зелёный шатёр сосны, пышно раскинувшей тяжёлые лапы, чисто вымытые дождями.

Тонкие ветви берёз печально изогнулись над двумя холмами, вокруг могил полегла некошенная рыжая трава, капли сырости светились на ней жемчугом.

Люба, согнувшись, сидела рядом с Кожемякиным — он дотронулся одной рукой до её плеча, а другой до атласного ствола берёзы и проговорил, вздохнув:

— Тут и всё, что я сделал хорошего, вот — пяток деревьев посадил!

— Это неверно, — тихо сказала девушка.

— Верно! Лежит здесь, Люба, простой солдат — большой он был человек, как я теперь вижу…

Она подняла голову, лицо её было грустно и на глазах — слёзы; взяв его руку, она сказала громко:

— Вы должны теперь беречь себя, вам нужно дописать обо всём, что было — чего больше не будет!

Волнуясь, дёргая его руку и вздрагивая, она горячо шептала:

— Вот — умер человек, все знали, что он — злой, жадный, а никто не знал, как он мучился, никто. «Меня добру-то забыли поучить, да и не нужно было это, меня в жулики готовили», — вот как он говорил, и это — не шутка его, нет! Я знаю! Про него будут говорить злое, только злое, и зло от этого увеличится — понимаете? Всем приятно помнить злое, а он ведь был не весь такой, не весь! Надо рассказывать о человеке всё — всю правду до конца, и лучше как можно больше говорить о хорошем — как можно больше! Понимаете?

Она заглянула в глаза ему особенным взглядом, и внушая и прося понять её.

Кожемякин встал, сказав:

— Я понимаю!

Снял шапку, кланяясь могилам, потом хозяйственно и спокойно попросил её, топая ногою в землю:

— Меня — поперёк положи, вот так — в ногах у них, пожалуйста, уж не забудь! Деревьев посади, парочку! Ну, идём, милая!

Ещё раз поклонился двум мохнатым холмам в спутанной рыжей траве и ушёл бок о бок с Любой, молчаливой и грустной.

С той поры, дорожа каждым часом, и начал он усердно заполнять тетради свои описанием окуровской жизни и своих суждений о ней.

Днём ему не позволяли долго сидеть за столом, да и много народу было в доме, много шума; он писал ночами, в строгой тишине, внимательно слушавшей его шёпот, когда он искал нужное слово. Скрип пера стал для него музыкой, она успокаивала изношенное, неверно работавшее сердце, и порою ему было до слёз приятно видеть на бумаге только что написанные, ещё влажные, круглые слова:

 

«Человек послан богом на землю эту для деяний добрых, для украшения земли радостями, — а мы для чего жили, где деяния наши, достойные похвалы людской и благодарной улыбки божией?»

 

По лицам людей, кипевших в его доме, по их разговорам и тревожным глазам Любы он знал, что жизнь возмущается всё глубже, волнение людей растёт всё шире, и тем сильней разгоралось в нём желание писать свои слова — они гудели в ушах его колокольным звоном, как бы доносясь издали и предвещая праздник, благовестя о новой жизни.

 

«Изолгали мы и бога самого, дабы тем прикрыть лень свою, трусливое нежелание отдать сердца наши миру на радость; нарочито сделали бога чёрным и угрюмым и отняли у него любовь к земле нашей: для того исказили бога, чтобы жаловаться на него, и вот стал он воистину тёмен, непонятен, и стала оттого вся жизнь запутана, страшна и тайнами прикрыта».

Быстрый переход