И еще в той долгой дороге на всю жизнь мне запомнился час неожиданного откровения… В темноте теплой июльской ночи эшелон мчал нас уже по Восточной Сибири, а точнее, по Забайкалью, мы сидели с Володькой на лавке у раскрытой двери теплушки, остальные спали. Он курил рядом со мной, придерживая рукой наброшенную на плечи шинель, и вполголоса, то и дело переходя на шепот, доверительно толковал мне, что настоящая дружба и преданность могут быть только между офицерами, между мужчинами, а женщины на это не способны, они, мол, по своей природе вероломны и склонны к предательству.
Этим откровением, имевшим характер свойственного Володьке категорического безапелляционного обобщения, я был немало удивлен: но не все ведь такие?.. А как же Аделина, королевская женщина, а лучшие, избранные представительницы слабого пола — жены офицеров?.. Я не проронил и слова, но согласиться с Володькой, естественно, не мог: и бабушка Настена, да и моя мать, к которой у меня было непростое, сложное отношение, никого в жизни не предавали и не вероломничали.
И тут он взволнованным шепотом признался, что Аделина действительно предала его, Володьку, предала их любовь — а может, и любви-то с ее стороны никакой не было… Сбивчивой, прерывистой речью он поведал мне, что тот подполковник, которого он застал тогда без кителя, полураздетым в квартире у Аделины, никакой ей не двоюродный брат, а ее любовник или даже муж, командир истребительной авиадивизии. Она знала его, как выяснилось, уже третий год, с той поры, когда госпиталь находился на Кубани, и отношения у них были чуть ли не семейные. Теперь, после долгого перерыва, он разыскал Аделину в конце июня в Германии, и за пять дней до нашего отъезда она сбежала с ним в Центральную группу войск, в Вену, куда тот получил назначение…
Все это Володьке, уже после исчезновения Аделины, рассказала Натали, объяснявшая поступок подруги тем, что Володька, дескать, был на два года моложе Аделины, это ее беспокоило и не устраивало, а подполковник на четыре года старше — оптимальный возрастной перепад: ему, оказывается, было двадцать девять лет. Помнится, меня особенно задело, что даже коротенькой записки Аделина не оставила…
— Любовная лодка разбилась о быт, — сказал в заключение Володька.
Я не знал тогда, что это фраза Маяковского, но в самом слове «быт» было что-то низменное, суетное, нехорошее, далекое от офицерства и присущее, как я в то время был убежден, только штатским.
— А ведь получается, братишка, что она тебя обманула и предала, — послышалось у нас за спиной, — хороша, сучка, дать дала, а замуж не пошла.
Володька вздрогнул и еще ниже опустил голову. Охваченный состраданием к Володьке, физически ощущая его душевную боль и свою беспомощность, что ничем не могу ему помочь, я крепко обнял его за плечи, и мы сидели с ним так молча в темноте. Эшелон, не сбавляя скорости, мчал нас на восток, со всех нар раздавался разноголосый храп, потом кто-то во сне закричал: «Пристрели его, пристрели!»
Я не мог еще толком все осмыслить, но был ошеломлен произошедшим, внезапностью случившегося и крайне возмущен вероломством Аделины и ее корыстолюбием: разумеется, младший пехотный офицер, каким был Володька, не мог ей дать того положения и тех материальных благ, какие ей бы полагались как жене командира авиадивизии. Я вспомнил пьяное высказывание капитана Арнаутова в ту злосчастную ночь на дороге у мотоцикла — «А эффектная шлюха! Из дорогих!» — и подивился проницательности бывшего кавалергарда.
И еще мне снова пришла в голову частушка, которую нередко пели у нас в деревне, пели озорно и весело, хотя ничего веселого в ней не было: «Деньги есть — и девки любят и с собою поведут, а денег нет — и х… отрубят и собакам отдадут…» Мысль о продажности женщин удручала и подчас ужасала меня всю жизнь, но особенно — в молодости. |