Гессеновская палатка была полна эскимосских лаек: невысокие, приземистые, с длинной грязной шерстью и стоячими ушами, провонявшие рыбой или ворванью, они, повизгивая, возились и прыгали около меня, лизали мое лицо, хватали зубами полы куртки и рукава. Другие в стороне с охотничьим азартом выискивали у себя в шерсти и щелкали блох. Там же, около смятой картонной коробки, две псины отнимали, рвали друг у друга из пасти мою суконную офицерскую пилотку: выдернутая красная звездочка валялась возле них на земле. Более других мне запомнилась с оторванным левым ухом собака, радостно лизавшая мое лицо и после того, как я открыл глаза.
Это были ездовые лайки из эскимосского поселка. Зимой они ценились как тягловая сила, их кормили и обихаживали, а три бесснежных месяца — ненужные людям и потому предоставленные самим себе — они стаями бегали по округе в поисках пропитания, часами с лаем клубились близ расположения батальона, на огороженной помойной площадке, куда бочками оттаскивали отходы пищеблока.
Здесь, на Чукотке, я уже слышал, что если где-нибудь в тундре в пургу, заблудившись, человек засыпает и может замерзнуть, ездовые собаки начинают хватать его зубами за кухлянку и меховые торбаза, лают, визжат, покусывают и горячими языками лижут ему лицо.
Все это они проделывали сейчас со мной, видимо решив, что я погибаю, впрочем, в тот час и мне так казалось. Поняв их побуждение и действия, я, растроганный, обхватил двух или трех псин руками, прижал к себе и, не удержавшись, заплакал… Возможно, не только от их соучастия и стремления спасти меня, но и от очередного осознания своего несовершенства и слабоволия или мыслительной неполноценности уже в который раз за последние полтора года, пусть во сне, я, офицер-фронтовик, бывалый окопник, имевший ранения, контузии, боевые ордена и медали, унижался, обращаясь за помощью, за советом, как мне жить дальше, к симулянту и дезертиру рядовому Ибрагимбекову, хотя не мог не понимать, что кроме неизменного «Два раза джопам хлопам — пыздусят рублей даем» я от него ничего не услышу.
…Оцепление местности и обеспечение секретности присутствия здесь Военного Совета округа было за пределами моих обязанностей и никакой моей вины в произошедшем не было — отвечало за это командование бригады и батальона.
По молодости я не знал, что не следует представлять себе неприятности, которые еще не произошли. И словно позабыл, что жизнь как погода: сегодня холодно — и ты дрожишь, а завтра тепло — и ты снова согрет, и судьба улыбается тебе лично, и как — в тридцать два зуба!
…Чукотка запомнилась мне не только снежными бурями, пургами, холодом, трудностями службы, но и обмороженными пальцами рук и ног. Удивляло, как удалось выжить в таких условиях?
На Чукотке, когда тебя окружали ледяная неподвижность и безмолвие, сохранить оптимизм было в десятки раз сложнее, и впервые там в мое железобетонное, ортодоксальное мышление проникли бациллы сомнения и нигилизма.
Эпилог
И ДО ПОСЛЕДНЕГО ЧАСА…
Надо жить, не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять,
Чтобы сердцу больше не кричать…
Из-за войны и других обстоятельств, случайных и закономерных, доставшихся мне в жизни, я так и не попал в академию, стал глубоко гражданским «штафиркой», Василием Степановичем Федотовым.
На пороге семидесятилетия я вдруг пронзительно осознал и понял, что у каждого человека, какую бы долгую и насыщенную жизнь он ни прожил, есть та своя особая пора, в которой он полнее всего себя проявил, глубже всего чувствовал и сказался весь себе и другим. И что бы потом ни случилось с ним, даже внешне значительного, все это уже спад.
Мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов проигрываем, перепеваем то, что лишь единожды прозвучало в нашей душе.
Такой порой у иных бывает детство, и тогда люди на всю жизнь остаются детьми. |