В уме. Петлюра — умнее. В крови. У Петлюры кровь — крепче. Но какое же мне до этого дело? Заблудившись в пространстве меж красными и белыми, я захотел невыполнимого. 22 лет от роду, в России 18-го года — быть вне гражданской войны. И вот я — в весельи украинской оперетки.
Стоя ночами на часах, я слышал тогда, как стреляла «Россия 1918 года». Она стреляла и по делу и зря. Россия отстреливалась за 300 лет. И гул стрельбы ее окутывал мир дымом.
Вы никогда не услышите этого гула, читатель. Он стоял в ушах не одного Александра Блока. Я его слышал из Киева. И мне было жутко. Потому что этот гул был вне меня.
Я должен сказать о «насыщаемости выстрелами».
Когда 20-летним мальчиком я сел в окопы юго-западного фронта и услыхал впервые стук винтовок, пулеметные очереди и разрывы бризантных снарядов — это подействовало великолепно. Хотелось вылезть, на глазах у всех идти поверху, не обращая внимания на пули, весело насвистывая и любуясь прекрасными бело-розовыми облачками шрапнелей. Я никак не понимал, почему земляк Сенька Новогородцев, капитан всех наград, видавший всякие виды, — от каждого выстрела дрожит дрожмя, пьет водку и шепчет, что убежит с фронта.
Но — все на свете относительно. И — требует эмпирического изучения. От 1916 до 1918 прошло 2 года. Пусть в 1918 году я не дрожал, как Сенька, дрожмя. Зато я чувствовал с необычайной ясностью, что выстрелов сделано для меня достаточно. Человек может выстрелами быть «насыщен». И если кто-нибудь захочет в теории «насыщаемости выстрелами» убедиться, то предлагаю ему проверить это «опытно». Только к теории делаю следующее примечание: выстрелы слушаются не с третьего этажа, не из штаба и не по телефону, а в непосредственной близости, так — чтобы даже пыльцу от пуль вокруг себя видеть. Тогда моя теория оказывается безупречной.
И вот я стою в Киеве — вне гула стрельбы. Я, наверное, мог бы тогда изумительно оценить строку Бориса Пастернака: «тишина, ты — лучшее из всего, что слышал». Но я не знал, что где-то есть еще стихи. Четыре года вертел я винтовку. Прекрасные «университеты» — лучше горьковских. И однажды, стоя в три часа ночи посередь киевской улицы, я придумал: уеду на Афон.
Человек предполагает. В Киеве же тогда располагал Петлюра. И когда я решил уехать с ночной улицы на Афон — в Киев, с Дарницы, вступили великолепные синежупанники.
Часть мобилизованных убили. Часть заключили в тюрьму, приспособив для нее… Педагогический музей. И, разделив участь второй категории, под караулом петлюровских жупанников и рыжих баварских гвардейцев, я стал в России 1918 года экспонатом Педагогического музея.
Все это внешне — опереточно весело. По существу ж — тяжело и, быть может, трагично. Но я помню первое прекрасное ощущение: бросаю винтовку образца 1891 года, ем тарелку щей, раздаваемых белоснежными ручками любительницы приключений, и после бессонных ночей сладко вытягиваю ноги. Я сплю.
Общая же историческая картина была тогда такова. Забинтованный под раненого, гетман покидал «неньку Украину» в немецком шнельцуге. Рядом с носилками (он лежал на носилках) стояли уютные металлические сейфы. Павло медленно докуривал гавану, не теряя сейфов из глаз. Полковник гвардии его величества Вильгельма II вошел в купэ.
— Как поживаете, ваша светлость? — улыбнулся он. Павло взглянул сквозь сигарный дым и ответил скучающе:
— Ах, вы не знаете, как трудно управлять Россией! До резво бегущего пульмана доносились выстрелы несущихся мимо белых украинских деревень.
Я же в это время проснулся на полу Педагогического музея, в комнате № 7, среди тысяч таких же, как я, экспонатов. Но чтоб дорисовать историческую картину сполна — скажу, что было тогда с Петлюрой. |