Вокруг столько девушек покрасивее».
Он возмутился и стал ей говорить, что красота не имеет с любовью ничего общего. Утверждал, что любит в ней именно то, что всем другим кажется уродливым; с каким-то даже вдохновением он стал перечислять ее недостатки; он говорил, что груди ее маленькие и убогонькие, с большими морщинистыми сосками, пробуждающие скорее жалость, чем восторг; говорил, что лицо ее веснушчатое, и волосы рыжие, и тело худое, и что именно поэтому он любит ее.
Рыжуля расплакалась, до нее слишком хорошо доходили факты (убогонькие груди, рыжие волосы) и слишком плохо доходила мысль Яромила. Зато он был захвачен своей мыслью; слезы девушки, которая страдает от своей некрасивости, согревали его одиночество и вдохновляли; он говорил себе, что всю свою жизнь посвятит тому, что отучит ее плакать и убедит в своей любви. Сейчас, непомерно расчувствовавшись. он и ее прежнего любовника воспринимал как одно из уродств, которое любит в ней. И в самом деле, это был удивительный успех воли и разума; Яромил знал это и стал писать стихотворение:
Расскажите мне о той, о которой всегда думаю (это была строка, повторявшаяся рефреном), расскажите мне о том, какой будет старенькой (он уже снова хотел обладать ею со всей ее человеческой вечностью), расскажите мне о том, какой была маленькой (он хотел ее не только с ее будущим, но и с ее прошлым), дайте мне испить воды, что из глаз ее текла (и особенно с ее печалью, что избавляла его от печали), расскажите о любви, что всю молодость сожгла; все, что у нее затискали, все, что обсмеяли, я любить не перестану, (и еще чуть дальше:) все в ее душе и теле, даже чувств угасших тленье, я бы выпил в упоенье…
Яромил был в восторге от того, что написал, так как ему казалось, что вместо большого голубоватого шатра гармонии, искусственного пространства, где разрушены все противоречия, где восседает мать с сыном и невесткой за одним столом мира, он нашел другой дом абсолюта, абсолюта более сурового и более подлинного. Ибо ежели не существует абсолюта чистоты и мира, есть абсолют безмерного чувства, в котором все нечистое и чужое растворяется, как в химическом составе.
Он был в восторге от этого стихотворения, хотя знал, что ни одна газета его не напечатает, ведь оно не имеет ничего общего с радостной эпохой социализма; но он писал для себя и для рыжули. Когда он прочел ей его, она растрогалась до слез, однако вновь испугалась того, что там говорилось об ее уродствах, о том, что кто-то тискал ее, и о том, что она состарится.
Смущение девушки не тревожило Яромила. Напротив, он мечтал видеть его и смаковать, мечтал удержать его и долго ее не успокаивать. Но хуже было то, что девушка не собиралась слишком пережевывать тему стихотворения и вскоре заговорила совсем о другом.
Если он был способен простить ей никудышные груди (из-за них, кстати, он никогда на нее не сердился) и чужие руки, которые касались ее, одно простить ей не мог: ее разговорчивость. Надо же, он только что дочитал ей то, в чем был он весь, со своей страстью, чувством, кровью, а она через две-три минуты снова весело щебечет о чем-то постороннем.
Да, он был способен опустить все ее недостатки во всепрощающий раствор своей любви, но при одном условии: что она сама покорно ляжет в него, что, кроме этой ванны любви, не окажется ни в каком ином мире, что ни единым помыслом из этой ванны не выскользнет, что вся погрузится под гладь его мыслей и слов, что погрузится лишь в его мир и ни в какой иной не забредет даже частицей тела или души.
А она вместо того снова болтает, и не просто болтает, а рассказывает о своей семье, которую Яромил недолюбливал в ней больше всего, ибо не знал, что ему возразить против нее (семья была вполне невинная, сверх того, пролетарская, то есть семья из народа), но возразить хотелось, ведь именно мыслями о семье рыжуля то и дело выпрыгивала из ванны, которую он для нее приготовил, наполнив ее раствором любви.
Ему снова пришлось выслушивать рассказы об ее отце (старике, изнуренном деревенским трудом), об ее братьях и сестрах (это была не семья, а, на взгляд Яромила, скорее крольчатник: две сестры, четыре брата!) и, главное, об одном из братьев (звали его Ян, и был он, пожалуй, непростой птичкой, до февраля работал водителем у одного антикоммунистического министра); нет, это была не просто семья, а прежде всего чужая, противная ему среда, чье оперенье постоянно напяливает на себя рыжуля; оперенье, которое отчуждает ее и лишь приводит к тому, что она не принадлежит ему полностью; и брат Ян тоже не просто брат, а прежде всего мужчина, который лицезрел ее вблизи целых семнадцать лет, мужчина, который знает десятки ее интимных мелочей, мужчина, с которым она пользовалась одним туалетом (сколько раз, наверное, забывала запереться!), мужчина, который отмечал время, когда она превращалась в женщину, мужчина, который часто видел ее обнаженной…
Ты должна быть моей и, коли я захочу, умереть под пытками, — писал больной, ревнивый Китс своей Фанни, и Яромил, который уже снова дома, в своей детской комнате, пишет стихотворение, чтобы успокоиться. |