Изменить размер шрифта - +
Я тут же бросилась к маме просить прощения. Мама простила. Но папа был не в духе, и это решило дело.

– Никуда не пойдёшь, никаких маскарадов!

– Папочка, прости, я была не права. Разреши мне, пожалуйста!

– Нет.

Всё было кончено. Я знала, как неколебимо отец отстаивал своё слово. Доводы, что в школе никто не знает, как распаковать мешки с костюмами, тоже впечатления не произвели.

– Позвони и расскажи по телефону.

Плакали мои сестрёнки, просила за меня мама. Ничего не помогало. По времени маскарад был уже в полном разгаре, а я, опухшая от слёз, сидела взаперти. Сестрёнки доносили, что разговаривать с отцом пошёл мой дядя. Совсем уже поздно дяде-парламентёру удалось уломать отца, мне разрешили пойти, но за время этого сражения я так перемучилась, что уже и сама не хотела идти.

– Как же я там появлюсь с заплаканными глазами? – обратилась я к своим защитникам.

Сообразив, что маскарадная маска, о которой сестрёнки были наслышаны, поможет скрыть опухшее от слёз лицо, они куда-то умчались и притащили не что-нибудь, а противогаз: решили, что именно это и есть аксессуар маскарада. В быту этот предмет защиты от химической войны также именовался маской. Плохо запомнив первый в своей жизни маскарад, поскольку исправить настроение было уже нельзя, я никогда не могла забыть открытой радости своих сестричек за то, что была прощена. Не оставляло и недоумение от пристрастия отца наказывать именно меня.

Как-то, встретив меня под Тихвином зимой на розвальнях, папа выбрал дальний кружной путь через лес. Ярко-багровое солнце садилось. Безмолвный заснеженный лес был невообразимо, неправдоподобно красив. Хотелось думать, что, самолично встретив меня, отец преподнёс мне эту красоту в подарок, как бы желая, чтобы я забыла его прошлую жестокость. И я всё простила ему. Всю последующую жизнь я вспоминала нашу молчаливую поездку, звучный скрип полозьев, мороз и красноватый предзакатный лес.

Если под Тихвин я ездила к родителям на летние и зимние каникулы, то в близкую Ириновку, куда папа был позже переведён, – еженедельно, с субботы на воскресенье. Для семьи здесь был выделен отдельный домик, фактически хутор. От вокзала он отстоял версты за три. Забавы ради в семье его называли «виллой». Место было уединённое, живописное.

Зимой мы с сёстрами лихо скатывались на санях с высоченной горы. В одиночку я сломя голову мчала с горы на лыжах, взбиралась наверх и снова съезжала, не зная, что такое страх или осторожность. В тёплое ириновское лето научилась ездить верхом на лошади. Вряд ли я тогда ведала, что во мне скрывается такой сорвиголова. Лыжи ли, сани или верховая езда – я овладевала всем мгновенно. Мчаться на коне по полю, сшибаясь со свистящим ветром, было ни с чем не сравнимым удовольствием. Чувство лёгкости и могущества наполняло ликованием и манило опять его испытать в скачке.

Впервые в жизни я имела на «вилле» отдельную комнату. Днём её заливало солнце, вечерами наводнял лунный свет. Приволакивая из лесу срубленные ветви, я ставила их в ведро, и комната продолжала необозримый ириновский лес. Перечитывала «Войну и мир», читала Шпильгагена, Кервуда, Марлитт. Стряпала свою жизнь из лунных вечеров, ароматов, грёз, из литературных ситуаций и образов. Даже ручей в лесу для меня был овеян романтикой, позаимствованной из книг, а не журчал сам по себе. В доме священника, где жила моя подруга Настенька, была старинная библиотека. Мы выбирали сонники и книги о хиромантии. Переборов сопротивление упругих и сильных ветвей сирени, открывали небольшие оконца. Стегая по рукам, по раме, ветви врывались в комнату. Усевшись на подоконник, мы отыскивали пяти-шестилепестковые цветки «на счастье». Я зарывалась лицом в дурман щедрых и жирных гроздьев персидской сирени. И потому, я думаю, была так поражена позже картинами Врубеля. Остолбенев, стояла против его «Сирени», безоговорочно уверовав в то, что всё на свете одушевлено, всё внутри имеет свои глаза, наделено способностью укорять и разговаривать с человеком.

Быстрый переход