Изменить размер шрифта - +
Ветер колотился о расхлябанные ставни, петли которых не то что скрипели – стонали. В небольшой комнате висели полки, перегруженные книгами и папками. На стене висел мой портрет, переснятый с маленькой фотографии.

В Печоре меня ожидал ещё один горький «сюрприз». За ужином Симон начал:

– Вы ведь знаете, как мы всегда с Ильёй… ну, мягко говоря, схватывались. А сейчас ему худо. Потому прошу вас, будьте с ним помягче.

– Разве он здесь? Тоже арест и ссылка? – поразилась я.

– Именно!

Илья Евсеевич уже стучал в дверь и выговаривал Симону:

– Сидите вдвоём? Чаи распиваете? А я? А меня? Почему не сообщили, каким поездом она приезжает? Симон, я вам больше не верю!

После освобождения, отдав свои пять вольных отпусков второму институту, который он решил закончить, Илья только успел получить диплом, как тут же был вторично арестован и выслан в Печору. Интеллигентность надо было истребить как несъедобную для общества материю. В печорской встрече втроём наличествовал и неутихающий словесный бунт против насилия, и душевное тепло, к которому мы все так одинаково стремились. Илья целыми абзацами цитировал Библию. Набрасывали контуры предполагаемого будущего, которого быть не могло… но всё же… Предоставив в моё распоряжение комнату Симона, мужчины ушли к Илье. Ветер и стонущие ставни не давали уснуть.

В Микунь меня провожали оба. Одаривали словами, придуманными в ссылочном одиночестве. На вокзале рыскали оперативники. Кто-то откуда-то опять бежал. Искали. Протыкали щупами наваленный в хопперы антрацит. Возвратившись в Микунь, я тут же получила телеграмму: «Не огорчайтесь родная тепла безмолвного оставили больше чем везли молвного остальное что женщина решает сердцем всегда верно обнимаю чудесного моего друга Симон».

В том, как по-язычески мы цепляли тогда боль одного к несчастью другого, был тайный умысел: общей массой противостоять Злу, сбивающему нас с условных и приблизительных точек опоры. Мы в письмах возвеличивали друг друга и вырастали при этом сами. Становились друг для друга сёстрами, братьями, любимыми, священниками и судьями. Пиететное отношение к страданиям каждого из друзей строило тот особый лад отношений, в котором не было места обману. Такой мы, оттёртые от общества особи, отыскали для себя способ жизнеустойчивости. Ухватившись за небо, как-то ходили по земле. Одни – для кое-какой ещё жизни, другие – уже в предсмертье.

С крайнего озера, из «Золотой тайги» писал человек, действительно пронёсший любовь ко мне через многие годы, – Платон Романович Зубрицкий. Тот самый, из прежней ленинградской жизни, с которым мы позже встретились в лагере. Вся его вина – плен. Статья – «измена Родине». После повторного ареста он очутился в особо жестокой ссылке.

«Ну, представь себе: в доме нас живёт 9 работяг и одна уборщица. Пока ты в помещении, ещё ничего, но как только вышел на двор… Дом наш один. Кругом сопки и тайга. Сам прииск – скопище двадцати-тридцати бараков в трёх километрах от нас. Там магазин, школа, почта, приисковые мастерские. Есть река, сейчас занесённая снегом, покрытая льдом. Название очень странное – Юнашино. Раз в месяц привозят кино. Но после рабочего дня и пройденных туда, в тайгу, восьми километров отмеривать ещё шесть не всегда хочется. Вот жизнь, в которую меня погрузили».

Платон Романович спрашивал в письмах: «Кто тебе пилит дрова? Кто растапливает печь? Кто носит воду?» Занося над очередным поленом топор, я колола дрова веселее, потому что заботливые слова вырывались из сердца любящего человека. Посланные в жизнь свыше влюблённость и любовь друзей держали, как ничто другое.

«Милый, незабываемый друг! Трудно писать, откровенно скажу – плачу. Плачу от той бесконечной радости, которую ты доставляешь своими письмами.

Быстрый переход