Изменить размер шрифта - +
В свете, в грозе, в беге по сегодняшнему дню я не замечал, а сейчас по контрасту с беззвёздной ночью белизна ослепила. Тополиный пух мягко устилает асфальт, виснет в воздухе, и я буквально продираюсь сквозь него к автобусной остановке. Он высветлил деревья. Декорация — не жизнь. Нет, так нельзя придумать. Такое может быть только в жизни.

Тошины глаза. Тошины губы. Тошины плечи — углами. Над белизной. В белизне.

На автобусной остановке — ещё четверо, но, мне кажется, я совсем один в мире. Только меня-то два. Первый не может без Тоши: без неё он беспомощен и слаб, уныл и глуп. Первого всё время лихорадит: то прожаривает насквозь пылом греха и дерзости, то проскваживает унижением и тоской. А второй… сам решил свою жизнь и спокоен, как тополиный пух, как ночь и поляна лютиков.

Может быть, если бы в эту тополиную, душную ночь я доверился спокойствию своего второго «я» и поехал домой, если бы поднял это «я» выше скорби на Тошином лице, своё самолюбие поднял бы над не дающейся мне тайной Тошиной души, вся моя и Тошина жизнь сложились бы иначе.

Но в этом-то и тайна судьбы.

В сказках детства были три дороги. Налево пойдёшь — коня потеряешь, направо пойдёшь — чудовища и злые люди погубят тебя, прямо пойдёшь — примешь смертный бой. Я плакал в детстве: по какой же дороге идти, если везде худо?!

Сейчас, на остановке, подставляю пуху лицо. Пух щекочет, припадает ко мне щедрым теплом — спастись от смерти, задержаться в жизни, не пасть под ноги прохожим и машинам. Что тщится подсказать? Какую дорогу?

«Уйди. И никогда не приходи ко мне!»

Я всё вру. Какое «я спокоен»?! Меня лихорадит. И, когда приходит, наконец, поздний, наверное, последний автобус, я, обсыпанный тополиным пухом, соединённый с ним и с беззвёздной, безлунной ночью, окончательно теряю своё спокойное «я». Глотаю и никак не могу проглотить ком, заткнувший дыхание, пытаюсь и никак не могу усмирить сорвавшееся в бешеный галоп сердце. Я не выхожу у метро, которое вывезло бы меня к дому, к безмятежной чёткой жизни учёного, я еду до конечной остановки, от которой мне ещё топать и топать до Тоши — минут тридцать, ближе автобус не подвезёт, но я выхожу на конечной и под оглушающий меня грохот сердца бегу к Голубиной улице. И, наконец, возношусь на своё законное место, на взгорок под её окном. Только теперь перевожу дыхание. А когда перевожу, слышу не Тошин — Зверюгин голос: «Ты больше математик, чем художник».

Ну что ж, нет никакого противоречия. Я же решил. Я буду математиком. Тише, тише, одно другому не мешает. Наоборот, я приду к Тоше не мальчиком, приду со своим собственным делом, независимый от неё. Я приду к Тоше спасителем: облегчу горе, внесу в её душу покой. А если она станет гнать, не уйду! Я лучше сейчас знаю, что ей нужно. Ей нужен человек рядом, ей нельзя ни на минуту остаться одной.

 

Как и думал, её окно бессонно в тёмной ночи. И я через две ступеньки взбираюсь на третий этаж пятиэтажного «дома-хрущобы». Не звоню, стучу осторожным стуком нехозяина. Не хочу вселить надежду в возвращение мужа, пусть сразу знает: это я.

Я готов к её перекошенному ненавистью лицу, готов выслушать «уйди!». Но ведь я не уйду. Да, я нахал, я самоуверенный наглец. Но я знаю, что без меня она пропадёт. Я знаю, что нужен ей, что только я сделаю её счастливой.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

1

 

Дверь открывается не сразу. Но открывается настежь, широко, и её голос, от которого я почти теряю сознание, зовёт:

— Гриша, заходи!

Её уже на пороге нет. Но она позвала меня, и я иду в комнату, в дверях которой она промелькнула.

Комната — в необыкновенно ярком свете: наверное, шесть-семь стосвечовых ламп пристроено в разных точках стен и потолка.

Быстрый переход