Изменить размер шрифта - +
Но он слишком был литератором, чтобы обидеться, и смиренно остался за столом уже на правах простого слушателя.

Не помню уже, почему Маяковский решительно отказался читать нам стихи, — кажется, из-за только что перенесенной болезни. А может быть, потому, что не смог превозмочь своей обиды на ЛИТО. Недаром в одной из анкет, заполненных им в том же двадцатом году, он сделал приписку: «Одиннадцать лет пишу и ругаюсь с глупыми. Признан за поэта всеми, кроме ЛИТО, печатать хотят все, кроме Госиздата».

Словом, Маяковский наотрез отказался. Зато мы уговорили Шкловского, и он прочел нам небольшой доклад о том, как построен «Тристрам Шенди». Не знаю, как другие студийцы, но что до меня, то я ни о «Тристраме Шенди», ни о его авторе Стерне тогда еще и слыхом не слыхивал. А слушать Шкловского было все же чертовски интересно. Это был совершенно новый для меня технологический, что ли, разбор произведения. Я был тогда еще очень молод, мне еще не было и семнадцати лет. Мне тогда казалось, что стоит только хорошенечко вникнуть в несколько подобных разборов, и тебе откроется тайна сочинения вполне приличной прозы.

 

В кабинет Брюсова, где велись наши занятия, мы ходили через большое помещение, в котором дореволюционные хозяева особняка, вероятно, устраивали званые вечера с танцами. На дощатой эстраде стоял большой концертный рояль. Со стены, с картины Репина, опершись на толстую трость, неодобрительно смотрел на пустынный зал писатель Писемский. Не то в конце апреля, не то в первых числах ноября тысяча девятьсот двадцать первого года я в этом зале впервые слушал Маяковского. Он прочел два тогда еще не опубликованных стихотворения.

«Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче (Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской железной дороге)», — строго объявил он, утвердившись перед роялем, на самой кромке эстрады, и сразу начал:

Не буду врать, меньше всего я в те минуты интересовался тем, как зал реагирует на стихи моего любимого поэта, но могу засвидетельствовать — были долгие и дружные аплодисменты, значительно более долгие и дружные, чем это можно было ожидать в ЛИТО, где к Маяковскому относились довольно прохладно, чтобы не сказать больше.

— А теперь, — сказал Маяковский, с каменным лицом переждав аплодисменты, — я прочту совсем недавно написанное «Стихотворение о Мясницкой, о бабе и о всероссийском масштабе».

Рядом со мной стоял (стульев было чертовски мало) мужчина лет под пятьдесят, с подчеркнутой, но уже здорово траченной молью респектабельностью, в изрядно пожелтевшем стоячем воротничке с загнутыми уголками, в пенсне с золотой оправой. Он его снял, свое пенсне, как только Маяковский вышел на эстраду, и тщательно, чуть ли не до дыр протирал замшевым лоскутком, пока Маяковский читал первое свое стихотворение, протирал и во время второго стихотворения, всем своим видом давая понять, что считает себя выше подобной поэзии, что он ее попросту не замечает.

Теперь я следил за лицами слушателей и видел, как даже люди, долго крепившиеся, вдруг помимо своей воли заулыбались.

Маяковский кончил читать, грянули рукоплескания. Мой сосед, напялив наконец на свой точеный носик пенсне, тоже совсем уж было собрался поаплодировать, уже он и руки надлежащим манером изготовил, но в последнюю секунду передумал, вынул из кармана носовой платок и довольно звучно для респектабельного человека высморкался.

 

Двадцать четвертый год. Весна. Бывшая Богословская аудитория Московского университета, которая тогда еще, кажется, не была переименована в Коммунистическую. Вечер Маяковского. Маяковский отвечает на записки.

Вопрос: Кого вы, товарищ Маяковский, считаете самым интересным из современных советских прозаиков!

Маяковский: Бабеля.

Голоса из зала: Кого, кого? Повторите фамилию!

Маяковский: Ба-бе-ля!

Шум в зале.

Быстрый переход