|
Мы уже говорили, что эта простая душа могла противостоять только физической опасности.
Тем временем наступила ночь, и часы протекали, не принося никаких известий — ни утешительных, ни страшных. Пробило десять часов, одиннадцать часов, полночь… Хотя темнота, наступившая в саду и казавшаяся еще глубже из-за того, что в доме зажгли огни, мешала видеть что-либо на расстоянии десяти шагов, Пьер Мюнье то и дело вставал с кресла, подходил к окну, а от окна возвращался к креслу. Телемах, по-настоящему встревоженный, устроился в той же комнате, но, как бы ни был верный слуга предан хозяину, он не мог сопротивляться дремоте и уснул на стуле, стоявшем у стены, на которой его силуэт выделялся словно нарисованный углем.
В два часа ночи сторожевая собака, которую ночью обычно спускали с цепи, но в этот вечер в суматохе это сделать забыли, тихо и жалобно завыла. Пьер Мюнье вздрогнул и хотел было встать, но когда он услышал эти мрачные звуки, которые суеверные негры считают точным предсказанием близкого несчастья, силы оставили его, и, чтобы не упасть, ему пришлось опереться о стол. Пять минут спустя собака завыла еще громче, тоскливее и дольше, чем в первый раз, а через тот же промежуток времени завыла в третий раз, еще мрачнее и жалобнее, чем прежде.
Пьер Мюнье, бледный, не в силах произнести ни слова, с каплями пота на лбу, не отводил глаз от двери, хотя и не подходил к ней, как человек, который ждет несчастья и знает, что оно войдет именно отсюда.
Внезапно послышались шаги множества людей. Шаги приближались к дому, но медленно и мерно; несчастному отцу почудилось, что это похоронная процессия.
Вскоре в передней набились люди; из кого бы ни состояла эта толпа, она хранила молчание; в тишине старику послышался стон, и ему показалось, что стонет его сын.
— Жорж, — воскликнул он, — Жорж, ради Бога, это ты? Отвечай, говори, иди ко мне!
— Да, отец, — отвечал Жорж слабым, но спокойным голосом, — это я.
В тот же миг дверь открылась, вошел Жорж и остановился, прислонившись к ней; он был так бледен, что Пьеру Мюнье на мгновение почудилось, что это тень его сына, тень, которую он вызвал, и она возникла перед ним. Поэтому он не бросился навстречу сыну, а отступил назад.
— Во имя Неба, — прошептал он, — что с тобой, что случилось?
— Ранение тяжелое, но успокойтесь, отец, не смертельное, вот видите, я стою на ногах, правда, долго стоять не могу.
Затем он слабым голосом произнес:
— Ко мне, Лайза, силы оставляют меня…
И Жорж упал на руки негра. Пьер Мюнье бросился к сыну, но тот уже потерял сознание.
Жорж, с присущей ему необычайной силой воли, несмотря на слабость, почти умирая, хотел предстать перед отцом на ногах — на этот раз не из чувства гордости: он знал, как любит его отец, и боялся, что, если старик увидит сына на носилках, его может поразить смертельный удар. Не слушая уговоров Лайзы, он встал с носилок, на которых негры по очереди несли его, когда они пробирались по ущельям горы Большой Перст. С нечеловеческим усилием, подчиняясь могучей воле, преодолевающей физическую слабость, он поднялся, оперся о стену и стоя предстал перед отцом.
Как он и предполагал, это немного успокоило старика.
Но железная воля не устояла против боли, и обессиленный Жорж, как мы видели, упал без сознания на руки Лайзы.
Даже суровые мужчины не могли без сочувствия видеть горе отца — горе, не проявлявшееся ни в жалобах, ни в рыданиях, но безмолвное, глубокое и безутешное. Жоржа уложили на диван. Старик опустился на колени перед сыном, подложил ему под голову ладонь, пристально глядя на его сомкнутые веки; затаив собственное дыхание, он вслушивался в едва ощутимое дыхание сына и поддерживал свободной рукой его свисающую руку. Он ничего не спрашивал, не интересовался мелочами, не заботился о выводах: все было ясно для него — сын его ранен, в крови, без сознания, что еще нужно было узнавать, в чем еще нужно было разбираться перед лицом такой страшной беды?
Лайза стоял в углу возле буфета; опираясь на ружье и поглядывая в окно, он ожидал наступления рассвета. |