Они уходили — такие разные, даже странно: она, выглядевшая намного старше своих почти тридцати трех, в поношенной стеганой куртке, дикой облезло-оранжевой с фиолетовым расцветки, в растянутой вязаной шапочке со свалявшимся помпончиком, в серых войлочных сапогах, нелепо торчащих из-под коротковатых темных брюк; и он — весь стильный и небрежный, в черном длинном кашемировом пальто нараспашку, и в черном смокинге — Тамара была уверена, что под пальто у него непременно смокинг, и белая сорочка, и скромный галстук, на который не хватит и годового дохода нормального человека, а в кармане пальто должны быть перчатки, которые наверняка дороже галстука раз в пять… Скорее всего, и часы у него золотые.
Они уходили, и за ними уходили их слова, и пространство вокруг остывало, узел вокруг сердца слабел, а она не хотела этого, все цеплялась за горячее хриплое эхо, все прислушивалась к тающему вдали разговору:
— А как же твоя работа?
— Ерунда, и здесь найду…
— А где мы жить будем?
— Куплю квартиру…
— У тебя есть такие деньги?
— Заработаю, займу, машину продам…
— Ты сумасшедший.
— Я тебя люблю.
Тамара будто очнулась, огляделась вокруг, увидела Чейза, деловито снующего в кустах, увидела норковую свадьбу, все еще копошащуюся во дворе, увидела свою руку, протянутую вперед ладонью вверх. Оказывается, она так и простояла все это время — «подайте, Христа ради», и шестиугольная пластинка снежинки все еще лежит на пуховом ворсе рукавички, ждет, когда Тамара задумает желание. Тамара забыла, что хотела загадать. Сейчас она вспомнит, сейчас, сейчас… Надо что-то загадать, и идти домой, и вымыть лапы Чейзу, и проверить, как там дед, и уложить Наташку — наверняка еще не легла, таращится небось совиными глазами в глупый телевизор, — и убрать со стола, и перемыть посуду, и лечь спать — да, поскорей бы лечь спать, она так устала, просто уже нет никаких сил, а завтра — опять все сначала, и так каждый день, круглый год, всю жизнь…
Черт, у нее никогда не было ничего похожего на то, что она только что видела и слышала. Никогда от звука чужого голоса пространство не плавилось и не скручивалось узлом вокруг сердца. Никогда ей в голову не приходило плакать, когда ей объяснялись в любви. Впрочем, так ей в любви никто и не объяснялся. Никогда, никогда, никогда… Да она и сама никогда не ждала такого, и не хотела, и даже не верила, что такое может быть, и не надо ничего такого в жизни, в жизни главное — покой, стабильность, порядок… И чтобы вся ее семья была счастлива.
Неужели она проживет жизнь, всю долгую, размеренную, невыносимо скучную жизнь, так никогда и не узнав, что это такое? Что такое — вот это, что есть у этой неправильной пары… Тамара даже в мыслях боялась назвать это любовью. Почему-то боялась — и все. Стеснялась. И не понимала, почему простуженный мужик не боялся и не стеснялся, хрипел на весь мир, как он любит свою сумасшедшую… Сам сумасшедший, наверное.
Неужели с ней никогда такого не случится? Никогда, никогда, никогда… Хотя бы раз, один-единственный раз в жизни! Чего бы только она ни отдала, чтобы хотя бы раз в жизни испытать, что это такое… Чтобы в нее влюбились вот так… Или чтобы она вот так влюбилась…
Чейз прискакал, стал крутиться под ногами, соваться башкой ей в колени — намекал, что пора бы уже и домой, в тепло, в уют, в одуряющие запахи кухни. Да, пора. Тамара пригляделась — странная пластинчатая снежинка уже растаяла, ну да, сколько можно ждать, пока сформулируют желание… Хотя она вроде бы успела сформулировать: счастье семьи и все такое…
— Пойдем, Чейз, — устало сказала Тамара и побрела к подъезду, вяло сторонясь броуновского движения гостей норковой свадьбы. |