Как бы не опоздать.
— Сейчас-сейчас-сейчас, — забормотала она, вспоминая, с какой стороны от постели тумбочка с настольной лампой. Нашла, включила свет и стала с трудом сползать с кровати, кряхтя и охая, потому что ноги так и не отошли от сумасшедшей дневной беготни. И спину ломило, как после большой стирки. И глаза не хотели открываться. И горло что-то побаливало. Так, кряхтя и охая, растирая поясницу и жмурясь от сиротского света грошовой лампочки, она доковыляла до двери, повернула ключ и, открывая дверь, заговорила виновато: — Уже поздно, да? Я так крепко уснула, не слышу ничего… Сколько уже времени?
— Много. — Евгений шагнул через порог, захлопнул дверь и повернул ключ в замке. — Времени — вагон. И все — наше.
— Ой, — сказала она беспомощно, отступая, хлопая глазами, машинально приглаживая волосы, одергивая юбку и поправляя блузку. — Откуда ты взялся? Это ты мне снишься, что ли?
— Угу, — подтвердил он, не улыбаясь. — Конечно, снюсь. Как ты думаешь, это хороший сон или кошмар?
— Кошмар, — с тихим отчаянием пробормотала Тамара, оглядывая себя и от ужаса поджимая пальцы босых ног. — Я хотела прическу сделать… У меня такое красивое платье есть… И глаза накрасить — мне очень идет, правда. А тут вдруг ты! А я в таком виде! Кошмар… Погоди, не смотри на меня, я сейчас…
Она было шагнула в сторону ванной, но Евгений перехватил ее на полдороге, обнял, уткнулся лицом ей в шею, засмеялся, заговорил, щекоча усами кожу под ухом:
— Могла бы и обрадоваться… А ты сразу — «кошмар»! Может, ты мне тоже все время снишься, но я же не говорю, что это кошмар… Наоборот, очень хорошие сны… Малыш, смотри, что получается: мы друг другу снимся! К чему бы это, а? Ты не умеешь сны толковать?
Пространство накалялось и плавилось от его горячего голоса, от быстрых, бессвязных, скорее всего, как смутно подозревала Тамара, совершенно бессмысленных слов, которые она слышала, но не очень понимала, — но это было не важно, ей не нужно было понимать какие-то слова, когда пространство вокруг плавилось и завязывалось вокруг сердца узлом, и убогий свет от убогой настольной лампы волшебно сиял и переливался волнами вокруг нее — вокруг них, — и ничего в мире не осталось, кроме жадных слов Евгения, и его жадных рук, и его жадных глаз, и она зажмурилась от счастья и от страха и, страшно смутившись, попросила:
— Не смотри на меня.
— Хорошо, — бездумно согласился он, но все равно смотрел, сквозь ресницы она видела его горячий взгляд, сумасшедший взгляд, и сама сходила с ума, и даже так и подумала: «Я схожу с ума».
Конечно, она сошла с ума, в этом у нее не было никаких сомнений. Чем еще можно было объяснить, что она забыла обо всем, даже о детях? Она забыла всю свою жизнь, как будто ее и не было, как будто вот только что она появилась из ниоткуда, из тьмы, из пустоты, из пены морской, из желтого света настольной лампы, из незнания, из ожидания — просто форма, готовая сама определить свое содержание. Жизнь начиналась с нуля! Нет, жизнь начиналась с огромной величины, с бесконечности — и уходила в бесконечность, и Тамара с замиранием сердца вдруг ощутила, что это такое — навсегда. Ощутила всем своим существом, душой, сердцем, умом, спинным мозгом и кончиками пальцев. Как она могла не верить, что такое существует? Бедная дурочка, которая рационально планировала жизнь, всю свою убогую, серую, невыносимо скучную жизнь, — бедная, бедная дурочка. Дуракам везет, и ей повезло, ведь она могла бы так и не узнать, что это такое — навсегда, и спокойно жить с мужем, даже не догадываясь, что это такое — почти терять сознание от одного взгляда, от одного слова, от одного прикосновения, она могла бы и дальше считать себя откровенной и открытой — и носить в себе то, в чем даже себе не хотела сознаться… Она могла прочитать сто тысяч «Анжелик» и посмотреть миллион сериалов — и так и не понять, что такое страсть. |