Изменить размер шрифта - +
Я решил подождать еще минут пять, но было ясно, что мой эксперимент не удался. Отвращение к следственным органам, внедренное в общественное сознание за все годы сталинского режима, недоверие к прокуратуре, милиции, следователям не искоренить и не преодолеть вот такими попытками поговорить по душам или моим личным честным словом. Эти газетчики боятся скомпрометировать своего приятеля и попасть в сексоты, доносчики, боятся, что назавтра к ним могут нагрянуть, перетрясти их дом, рукописи. И ведь можем, чего тут темнить, действительно, можем, закон как дышло, и всегда можно найти повод войти в любой дом, а можно и без повода, Боже мой, чего только не делается в нашем «датском королевстве»! Да. Но что же, бросать профессию?

С горечью думая обо всем этом, глядя на тихий закат, на уплывающее за крыши домов оранжево-желтое солнце, я еще прислушивался к шумам за дверью, ожидая, как чуда, чьих-то шагов, стука в дверь. Но чуда не было. Где-то в отдалении звенели телефоны, в машбюро трещали пишущие машинки. Я стал собирать свою папку, бумаги, рукопись Белкина, ее небрежную, с опечатками, первую страницу, и остальные – отпечатанные идеально. И вдруг смутная идея родилась в мозгу.

Я встал, полистал белкинский блокнот, вырвал из середины самую грязную и неразборчивую страничку и пошел в машбюро – мимо комнат с надписью «отдел новостей», «студенческий», мимо сотрудников газеты, которые смотрели на меня с холодным любопытством.

Дверь в машбюро открылась легко, одним касанием руки. За дверью, в комнате, залитыми одновременно лампами дневного света и заходящим солнцем, сидело восемь машинисток, с пулеметной скоростью они стучали на электрических пишущих машинках. Едва я вошел, как этот стук прекратился, все подняли на меня вопросительные глаза. Разного возраста, но с одинаковой старательностью в косметике, они восседали за своими столами как манекены – руки их застыли над клавиатурой невыключенных урчащих пишущих машинок.

Подняв в воздух листок из белкинского блокнота, я спросил как можно оживленней, почти развязно, как обычно говорю машинисткам нашего машбюро:

– Девочки! Кто почерк Белкина знает? Мне полстранички отпечатать…

Все молчали, но кто-то непроизвольно повернул голову к сидевшей у окна стройной брюнетке в зеленом сарафане. Этого было достаточно. Я шагнул к этой, уже ярко краснеющей машинистке.

– Будьте добры! Сделайте мне эту страничку! Как вас зовут?

– Инна, – сказала она негромко и тут же, почти без перехода, бледнея.

Я сделал вид, что ничего не замечаю, положил перед ней страничку из белкинского блокнота:

– Пожалуйста. Вам не трудно?

Молча, не отвечая, она вытащила из машинки прежний лист бумаги, вставила чистый, придвинула к себе белкинский лист. В комнате возобновился старательный, я бы даже сказал – чересчур старательный – стрекот машинок. Через секунду к ним присоединился треск пишмашинки Инны. Не глядя на клавиатуру, а глядя только в разбегающиеся строчки белкинской скорописи, она промчалась пальцами по клавишам машинки без единой запинки. Это было место, где Белкин описывал, как он в один момент, с первого взгляда влюбился в бакинском аэропорту в Аню Зиялову. Искоса наблюдая за Инной, я видел, как, печатая этот текст, она сжала челюсти и потемнела лицом. Допечатав страничку, она выдернула из машинки лист и протянула мне. Я сказал как можно беспечней:

– Большое спасибо. А то я мучился, не мог прочесть. Спасибо еще раз.

И – ушел.

Конечно эту машинистку Инну можно было допросить немедленно. Но я не хотел спешить, не хотел делать это в редакции. Было шесть часов; два часа, оставшиеся до восьми, до конца ее рабочего дня, ничего не решали. В списке редакционных телефонов среди фамилий машинисток была только одна Инна – Кулагина Инна Витальевна, и этого было достаточно.

Быстрый переход