Изменить размер шрифта - +
Но это были и мои деньги. Я могла их дать. А как ты хочешь, чтобы я дала тебе деньги Марианны?

– О, мы бы их поделили, – наивно сказал он. – В конце концов… я бы тебе дал.

Жюли невольно улыбнулась. Эспиван подумал, что она готова согласиться, и поспешил подкрепить свои доводы:

– Деньги Марианны должны бы принадлежать, да и принадлежат всем… Это печальные, таинственные деньги, у них мрачная мексиканская личина, они издают звон металла-узника, заточённого под землёй… Один миллион – это всего лишь блёстка из тех далёких копей…

Она слушала трепеща, подхваченная дуновением былого. Её привычный слух различал наигранную ярость, неисцелимую весёлость, дар обольщать даже признанием в бесчестности, периодически вспыхивающую супружескую ненависть, а главное – решительный отказ возвращаться к бедности. «Что до меня, – подумала она, – то, если уж я обращалась в бегство, никакая бедность меня не пугала… Что он там говорит? Всё о Марианне…»

Он прервал свою речь жестом, прижав обе руки примерно к тому месту, где сердце:

– Ах! Клянусь тебе, когда я заполучил в свои руки это тело, розовое, как розовый воск, эти волосы, которые не измеришь взглядом, такие длинные и густые, что я даже пугался, когда они рассыпались по постели, я думал, что опрокинул статую, преграждающую вход – помнишь, это из «Тысячи и одной ночи», – вход в подземелье, где в одном подвале рубины, в другом изумруды, в третьем сапфиры… И поскольку статуя вдобавок желала мне добра, всяческого добра, чересчур много добра, всё это виделось мне чем-то лёгким, приятным, опьяняющим, чему не будет конца, я считал себя потрясающим парнем…

Он присел на подлокотник Юлькиного кресла, опираясь на неё:

– Бедная моя красавица, бедная, бедная красавица, что я говорю, я не должен бы тебе такое говорить! Бедная моя красавица, если бы ты знала, каким разбитым я себя чувствую от всего, всего… В такие моменты я зову тебя…

Прислоняясь к ней, он сдвинул набок чёрную соломенную шляпку Жюли. Она не верила ни одному его слову, однако прижалась щекой к бархатной куртке, движимая любопытством, пересиливавшим прочие чувства. Эрбер тут же замер неподвижно, и Жюли поняла, что у него всё рассчитано, что он боится одного из тех посягательств, таких властных и нежных, таких дружеских и одновременно любовных, что он когда-то называл их «Юлькин стиль». «Вечная ставка на чувственность, – подумала она, – наслаждение-шантаж, наслаждение-смертельный удар – что он, только это и знает?»

Она почувствовала сквозь ткань пульсацию изношенного сердца, которая тут же заглушила все другие звуки. Ей вдруг сделалось страшно – страшно, что неровное биение может оборваться, и она выпрямилась.

Голос, рассчитанно тихий и внятный, произнёс сверху:

– Разве тебе не было там хорошо, моя Юлька? Она помотала головой, оставляя вопрос без ответа, взяла руку Эрбера.

– Не сиди на подлокотнике, как на насесте!

– Как птичка на ветке! – сказал он. – Кстати, Юлька, прибыл перевод от Беккера?

– Нет. Пятнадцатого. Дозреваю в собственном соку, как сказал бы Леон.

– В каком Леон чине?

– Капитан. Высохший огрызок капитана. А в чём дело?

– В войне.

– А, опять, – вздохнула Жюли со скучающим видом.

– Опять, как ты выражаешься. У него есть какие-нибудь соображения по поводу войны?

– Да. Если будет война, он распродаст свиней, убьёт свою Ласточку и пойдёт воевать.

– Как, убьёт свою лошадь? Бедное животное! Какая жестокость! Но почему?

Жюли глянула на Эспивана свысока:

– Если ты не понимаешь, не стоит труда тебе объяснять.

Быстрый переход