В стороне от дам, в очень глубоком кресле за трельяжем, полулежит, скрестив на груди руки и закрыв глаза, миловидная девушка лет двадцати трех или четырех. Она, по-видимому, совсем не интересуется тем, о чем говорят дамы: она устала и отдыхает, а может быть, она даже спит. Эта девушка – племянница хозяйки; родные называют ее просто Лидия, а чужие Лидия Павловна. Она нелюбима в своей семье, потому что ведет себя не так, как хочется матери и братьям. Братья ее – блестящие офицеры, и один из них уже дрался на дуэли. Лидия не в фаворе тоже и у тетки, которую она зашла теперь навестить в кои-то веки, но и то не скрыла, что чувствует себя здесь не на своем месте.
Хозяйка посмотрела на Лидию и сказала:
– Она спит. Впрочем, – добавила она, – если б она и не спала, это ей все равно: она нимало не интересуется обществом. Что не касается их курсов, того ей и не надо. Но Олимпия, в которой я не отрицаю ее ума и связей, все-таки очень шлепнулась с тех пор, как она в свой прошлый приезд хотела развести историю с этими высеченными болгарами. Помните, какая тогда с этим было вышла чепуха. Они тогда прознали, что она едет, и сами наехали сюда в большом множестве и все рассказывали, что у них будто бы уже всех секут и что их самих будто тоже всех высекли. Олимпия хотела этим воспользоваться, но увлеклась, и когда с ней спорили, что они хвастаются, то она уверяла, что их будто здесь осматривали в какой-то редакции, и потом, чтобы поднять их значение, она хотела нарочно открыть с ними бал, но тогда стали говорить, что иностранки, пожалуй, не пойдут, потому что, знаете, с сечеными ведь некоторые не танцуют.
– Я помню это. И, как хотите, танцевать с сечеными… Это… это очень необыкновенно!
– Ну да! – продолжала хозяйка, – а после кто-то проведал, что это даже и затевать не надобно, потому что эти господа будто сами себя здесь секут в каком-то переулке, для того чтобы им удобнее было привлечь внимание… Говорили, что Олимпия будто это и знала… Это бог весть что такое!.. А потом опять оказалось, будто и это неправда, потому что в переулке их хоть и секли, но совсем не для этого, а их так лечил какой-то их компатриот, вроде массажа… Бог уж их знает, как и разобрать, что правда и что неправда.
– Да, это вышла какая-то путаница, в которой нельзя было ничего разобрать, кроме того, что их секли там и секли здесь.
– Вот именно – разгордьяж! И это повело к большой потере, потому что брат Лука рассердился и не только перестал давать денег на славянство, а даже не захотел и слушать. Он ведь, знаете, как осел упрям и прямо сказал: «Все обман!» – и не велел пускать к себе не только славян, а и самое Олимпию, и послал ей в насмешку перо.
– Какое перо?
– Не знаю какое, – говорили, будто сорочье перо, в шапочку.
– Да разве?
– Конечно! Вот, дескать, тебе, сорока, летай, и теперь никого не принимает.
– На каком это основании Лука Семеныч так дорого ценит свои приемы?
– Богат и ни у кого ничего не ищет, – вот и может не принимать, кого не хочет видеть.
– Но ведь у него никакого другого влияния и нет?
– Никакого. Но все боятся, что он их не примет. Гостья понизила тон и спросила:
– Вы у него этой зимой были?
Хозяйка сделала отрицательный знак и проговорила:
– Он слишком колок.
– И Аркадий тоже, кажется, у него не бывает?
– Ни Аркадий, ни Валерий: он моих обоих сыновей ненавидит. |