Изменить размер шрифта - +
Она не видела ее. Видели ее дикие, белые, летящие вокруг нее и вместе с ней лица. Ее уродливые, жестокие ангелы. Она не дастся вам. Она не отдаст вам свое дитя. Она лучше родит и прижмет его к груди крепко, крепко, до задыханья, и они задохнутся вместе, и она возьмет его с собой далеко, под морозные своды неба, под замерзлую землю, чтобы оно никогда, никогда не страдало. Чтобы не видало кровь, стрельбу, распяленные в крике рты, ужас, смерть.

— А-а-а-а!.. ах…

Она зашарила руками по земле. Легкая, легчайшая снежная крупка летела, слетала с прозрачных небес. Лица сгрудились в белые кучи, склонились над ней. Она судорожно пыталась отодвинуться, закрыться от лиц руками. Изгибалась, змеилась по земле, по вымерзшим белым, как кости, камням изболевшимся телом. Ребенок грубо раздирал ей внутренности, живые ворота утлого тела, бил ей ногами в живот, бодал захрясшие от мороза, от рабской, каторжной поденки кости и сочлененья лона.

— Лица! Я не боюсь вас, лица! — крикнула она, и вместе с ее криком в свежем морозном воздухе, под ветвями голых лиственниц, раздался еще один крик — тонкий, нежненький, маленький, будто зверок закряхтел. Она извернулась, застонала, перекатилась на бок, осторожно отвела ногу от живого, винно-красного комка, бьющегося и плачущего под ней, под ее костями, обтянутыми гусиной кожей. Только бы не раздавить. Очень осторожно, нежно, затаив дыханье, до крови закусив губу, она села на земле, помогая себе изо всех сил ослабелыми руками, и взяла в руки ребенка. Мальчик?.. Девочка. Несчастная, сиротливая щелочка, отверстие страданья, зияла между красных сучащих ножек.

— Бедная моя!.. — выдохнула мать.

Она взяла ребенка в дрожащие, потерявшие волю руки. Пуповина моталась кровавой веревкой. Она наклонила непослушную, разбитую о камень голову и перегрызла нить, соединявшую ее с ее дочерью. Перевязать бы… она выдернула дрожащими крючьями пальцев суровую нить из рваного подола рубахи. Замотала кровоточащий отросток. Девчонку надо как-то назвать. Здесь много заключенных священников, вот пускай и покрестят. А ей что. Последнее разуменье боль выдула из нее. Напрочь — как ветер на Секирке. Как белый небесный сквозняк.

— На грудь!.. На!.. что не берешь?.. пусто?.. невкусно?!..

Она пыталась засунуть ей пустой страдальный сосец в орущий круглый, копеечкой, ротик, — ребенок плевал угощенье, отворачивал головенку, не хотел, дергался, извивался красной ящеркой. Господи, как холодно. Она внезапно поняла, что — холодно. Что мороз и лед кругом. И надо спасти. Выжить. Прижать…

Рубаха! Содрать с себя рубаху! Она закутает ребенка в рубаху, а сама хоть гори синим пламенем! Девочка будет закутана… а она…

Она, задыхаясь, положив младенца на колени, начала резко, зло срывать с себя жалкие, мотающиеся на низовом морском ветру бедняцкие тряпки. Девочка прекратила плакать и пищать. Разевала беззвучно ротик. Покряхтывала. Мать бестолково, неумело закутывала крючившееся тельце, пеленала, заворачивала, укрывала от ветра — всем теплом нищих тряпиц, всей грудью и сгорбленной спиной, всем голым, раскрылившимся над малым птенцом костлявым телом. Тело смертно. Оно умрет. Дитя, ты не умрешь. Ты будешь жить. Будешь. Будешь. Сейчас будет тепло. Вот так хорошо. И еще здесь подоткнуть. Чтоб ветер когтем не достал. Вот так. Так.

 

Ее так и нашли на вершине Секирки, за белыми лысыми валунами — голую, сгорбленную на морозе, застывшую глыбой костлявого изработанного камня над закутанной в тряпье девочкой, слабо попискивавшей, подающей нежный птичий голосок из кучи подталой, выпачканной углем и кровью грязной белизны.

 

Солдат выстрелил последний раз и бросил карабин.

Закончились патроны.

Закончилось для него все. Жизнь закончилась.

Выла и дула беловолосая метель.

Быстрый переход