Идет — и все. И умирай на ней. И все новые и новые солдаты посылаются, мальчишек выдергивают прямо из постелей, с голубиных чердаков, от юбок вопящих матерей.
Солдатик лежал ничком. Каска его отсвечивала красным в огне далеких орудий, как красное яйцо. Через несколько дней он вмерзнет в снег. Он хорошо сохранится. Если бы сюда приехала его мать, она могла бы его запросто опознать.
— Войди!.. Взойди в церковь-то, нехристь!.. Да за гибнущих на Войне — помолись… языком-то поворочай своим… Люди, чай, это не птички… падают там, навсегда остаются… в горах этих проклятых…
— Ну, мать, что на меня так смотришь… я-то тут при чем… я, што ли, эту самую Войну развязал… помолюсь, конешно… да толку што… тут разве Бог поможет… может, это Бог сам ее на нас и наслал… за грехи…
Из открытой двери церкви доносились небесные звуки хора. Нежный девический голос взмыл вверх. Так взмывает белая голубка в синее, отчаянно прозрачное небо.
Вокруг церкви сбивались в стаи собаки, лаяли голодно, надсадно, брехали, высунув языки до когтей, до алмазного сверканья снега. Собаки устраивали на снегу игрища и гулянья. Морозы стояли крепкие, жестокие — до звона чугунных рельсов в ночи, под яркой раскосой Луной.
Господи сил, Господи сил. Она военная жена. Она на фронте. И эта Зимняя Война ее истреплет вконец. И ее зовут Кармела. Сладкое, никчемушное имя. Если б она могла печь хорошо блинчики и оладьи, она осталась бы в Армагеддоне. Она попросилась бы работать на кухню в любую, самую захудалую и занюханную блинную или пельменную, она простаивала бы часами в жару и в чаду, отбрасывала со лба жирные потные волосы, пекла и пекла, ляпала на огромную черную сковороду шматки белого теста, переворачивала их деревянной лопаточкой, чтобы потом сбросить с раскаленного железа сковороды и накормить голодных людей. Вон они, люди — кучами стоят, толпятся за перегородкой. Всем хочется есть. Все лязгают зубами. Криво усмехаются. Корчат ей рожи; ей, кухарке и раздатчице.
А теперь вот тут прозябай. Корчись под выстрелами. Ее два раза уже ранило. В горах затеряна заброшенная табачная фабрика. Солдаты хотят курить. Она набивает старым, древним табаком самодельные трубочки, свернутые из любой бумаги — из старых газет, из грязных ошметок, годных разве что для клозета. Она и сама тишком научилась курить. Подносит к носу свернутую горе-сигарету, вдыхает терпкий запах. Потом лезет в карман за спичками, чиркает, тщится — напрасно, спички сырые, крикни вестового, поклянчи у него зажигалку. Модную, американскую. Таких в России не делают.
И взвей язычок синего огня; и прикури. И затянись — так глубоко, чтобы дурманный дым поднялся к темени, обволок глаза, кинул ко щекам пламенную, темно-алую бредовую кровь. Сколько крови на Войне. Сколько криков. Покури вот так, молча. Помолчи.
Они там, за стеной, гогочут, клекочут. Они птицы. Они маленькие людские звери. Они воюют — зачем-то, бесконечно. Берегись, Кармела, табак — это на опий. Не укуришься. Простой смерти подобен. К тебе, в домульку, все время, то и дело наезжают люди на черных военных машинах. Стучат в дверь сапогами. Ломятся. Требуют: нам сигарет, кустарной твоей махорки!.. да поживее… мы тут же едем на передовую… мы с передовой… перед смертушкой хоть накуриться вволю!.. да не мешало б еще и девчонки отпробовать… а, Кармелка?!.. что жмуришься… не хочешь?.. что, обидели мы тебя, да?.. извини, мы не хотели… да ни за какие деньги не поверю, что ты тут — ни с кем… заткнись, дурень, у нее же есть муж!.. Какой муж?.. этот, мрачный хмырь такой, все молчит всегда, что ли?.. это — ее муж?.. ну и влипла девка… да нет, ребята, это не муж, это так, военный муж… вот закончится Зимняя Война — они тут же и разженятся… это здесь они, от тоски… Заткни глотку, ты!. |