|
От портянок пополз вверх тяжелый, затхлый коровий дух.
— Сделать тебе таз с горячей водой… попаришь ноги?..
— Не откажусь. Это царское удовольствие. А если ты меня еще всего искупаешь в тазу, как младенца Христа…
Он скинул с себя гимнастерку, углами, натужно, вывернув негнущиеся руки. Она увидела его спину и прижала руки ко рту, загнав внутрь огромный крик, вой.
— Кто тебя…
— Неважно. Я же жив. Ты же сама говоришь — мы живем внутри Конца Света.
— Постой… я мигом…
Она швырнула ему сигарету, вылетела вон из каморки, чтобы тотчас влететь внутрь, к нему, сгорбившемуся на гнилом колючем, в деревянных занозинах, ящике, таща в руках громадный медный таз, доверху наполненный грязным мрачным кипятком. Пар, поднимавшийся от воды, обволок их, гладил им голые локти, лбы, щеки. Их загорелые лица покрылись испариной.
— У меня и мыло есть. Вот. Я припасла. Я стащила у Исупова… мое быстро измылилось, а он получил партию мыла в подарок от Штаба. Я украла для тебя, ты не сердись.
— Я не сержусь. Я доволен сверх меры.
Она поставила таз рядом с ним, сидящим на ящике.
— Скидывай штаны и вставай в таз ногами. Вставай во весь рост. Не приседай. Я буду тебя мыть, везде достану. Не пищи, если вода горячая. Надо промыть все раны на спине с мылом, они грязные. Тебя что, по земле валяли?..
— Они хотели зарыть меня в землю живьем, Кармела. Но теперь это не имеет значенья. Мой! Ох, горячо!.. жжет… щиплет…
Она намылила странную кудрявую мочалку, сделанную из листьев растенья «верблюжий хвост», изобильно растущего в здешних горах, и медленно провела ею по взбугренной, исполосованной штыками и прикладами длинной худой спине. Грязь сползала потеками, темными дорогами. Он стоял в медном тазу, в кипятке, терпел, морщился, крякал, стонал. Она терла мочалкой его грудь, его ключицы, его ребра, у него под ребрами, все ниже и ниже, ее мыльная рука коснулась его чресел, и они судорожно вздыбились. Черт. Он хотел эту женщину. Он всегда хотел эту женщину — даже когда лежал в грязной траншее, под гусеницами бешено ревущих вражеских танков, и закрывал глаза, и представлял ее, и сразу же желал ее. Он ее любил? Он никогда не говорил ей о любви.
Голый, весь израненный, стоя в тазу, он обнял ее, и его мокрое тело отпечаталось на ее гимнастерке и юбке цвета болота.
— Ты хочешь?.. здесь нельзя…
— На Войне можно где хочешь. Мне все равно где, лишь бы с тобой.
Он вышел из таза, прижал ее к себе одной рукой, другой стал быстро, жестоко расстегивать ей пуговицы на гимнастерке, рвать, раздирать крючки и завязки. Обнажив ее, он толкнул ее на мешки с табаком. И голая она тоже вся смуглая, удивился он, и каждый раз он так удивлялся. Он задрожал — теперь уже от вожделенья. Вожделенье мяло его и крутило, как ветер, как жестокий ветер в горах. У него давно не было женщины, а Кармела была его военная жена, и он мог делать с ней что захочет. Но ведь она любит тебя. Любит тебя. Меня все женщины любят, с которыми я сплю. Еще ни одна меня не возненавидела.
Он нашел сначала коленом, нежно надавливая, потом рукой, дрожащим пальцем, то место, где у всех женщин раздваивается, расчленяется надвое нежной тонкой щелью легкое тело, впустил свой палец внутрь, ощутил, как щедрая влага заполняет внутреннюю бархатную пещерку. И эту плоть убивают. Могут убить. Запросто. Здесь. Война грозно идет и смеется над ними. А они делают вид, что любят друг друга, что входят телами друг в друга, что их тела и их души бессмертны.
Он подтянулся на упертых в табачные доски кистях, поднялся над ней, лежащей с закрытыми глазами, с прелестным и смуглым лицом — губы ее раскрылись, как два лепестка, глотка хрипло дышала, от губ и зубов пахло куревом, прогорклым табаком, — сумел так направить себя, стальное острие мужской плоти внутрь ее увлаженного чрева, что ударил в нее сразу и метко, прободал сразу же, втиснулся внезапно, мгновенно и глубоко, так, что она стиснула его ягодицы смуглыми гладкими коленями и закричала. |