Его жирная плоть тряслась в предвкушении неизбежности казни на колу. Даже во времена жестоких хозяев имя Зенги вошло в поговорку среди рабов и прислужников, вызывая в них ужас.
Один из мамелюков, стоявших на страже у шатра, поймал Ярукташа за руку и с угрозой спросил:
— Почему ты убегаешь, скопец?
И тут евнуха осенила настолько неожиданная мысль, что он даже задохнулся от ее великолепия и дерзости. Зачем оставаться здесь, чтобы оказаться посаженным на кол, когда перед ним открыта вся пустыня и есть люди, которые защитят его во время бегства?
— Наш повелитель обнаружил, что я пью его вино, — выдохнул он. — Он угрожает мне пыткой и смертью.
Мамелюки одобрительно рассмеялись при виде перепуганного евнуха. Но то, что Ярукташ сообщил дальше, заставило их содрогнуться:
— Вы также обречены. Я слышал, как он проклинал вас за то, что вы плохо охраняете и позволяете его рабам воровать вино.
Оцепеневшим от страха мамелюкам и в голову не пришло, что они никогда не получали приказа не впускать евнуха в царский шатер. Они тупо стояли, ничего не соображая, их умы походили на пустые кувшины, ожидающие, когда их наполнят коварные слова евнуха. Ярукташ прошептал несколько слов, и мамелюки, словно тени, последовали по его пятам, оставив шатер без охраны.
Миновала полночь. Луна скрылась за холмами. Зенги снова пробудился от сновидений об имперском величии и в недоумении оглядел тускло освещенный шатер. Снаружи стояла тишина, которая почему-то показалась ему напряженной и зловещей. Зенги окружали десять тысяч вооруженных людей, однако сейчас он ощутил обособленность и одиночество — как будто оказался последним оставшимся в живых среди мертвого мира. И тут он увидел, что не один в шатре. На него сумрачно глядел незнакомый человек странного вида.
Зенги с ужасом смотрел на одетую в лохмотья фигуру. Руки незнакомца походили на искривленные сучья древних дубов, а мускулы казались стальными канатами.
Седые волосы ниспадали на широкие плечи, седая борода закрывала могучую грудь. Устрашающие руки были сложены на груди, и он стоял неподвижно, словно статуя, глядя на ошеломленного турка. Лицо было изможденным и морщинистым и казалось изваянным из камня каким-то безумным скульптором.
— Изыди! — задыхаясь, произнес Зенги, на мгновение снова сделавшись стенным язычником — Дух зла — призрак пустыни — демон холмов, я не боюсь тебя!
— Не случайно ты заговорил о призраках, турок! Глубокий низкий голос пробудил в Зенги неясные воспоминания.
— Я — призрак человека, умершего двадцать лет назад, и пришел из тьмы более глубокой, чем адская. Ты позабыл о моем обещании, князь Зенги?
— Кто ты? — спросил турок.
— Я — Джон Норвальд.
— Тот франк, что служил у ибн-Садаки? Невозможно! — воскликнул атабег. — Двадцать три года назад я приказал отправить его на галеры. Какой галерный раб смог бы прожить так долго?
— Я смог, — ответил другой. — Там, где другие мерли как мухи, я оставался в живых. Меня не могли убить ни голод, ни штормы, ни сражения, ни бичи, которыми меня исхлестали с головы до ног.
Годы были долги, Зенги-эш-Шами, и тьму наполняли глумливые голоса и жуткие лица. Взгляни на мои волосы, Зенги, они белы, как иней, хотя я на восемь лет моложе тебя. Смотри на эти чудовищные лапы, которые были руками, на эти узлы мускулов — я ворочал тяжелые весла, пройдя многие тысячи лиг в штормы и в штиль.
И все же я оставался в живых, Зенги, даже тогда, когда моя плоть умоляла о конце долгой агонии. Когда я терял сознание, меня приводил в чувство не бич, а ненависть, которая не позволяла мне умереть. Эта ненависть, тивериздекая собака, двадцать три года удерживала душу в моем измученном теле. |