Сначала две молодые женщины, затем Вера Улыбина. Такая же, какой я ее видел в сорок восьмом. Ничуть не изменилась. За ней спускается на перрон седоусый старик. И вот я вижу, как моего отца словно чем-то подтолкнули сзади: ринулся вперед, руки развел, кричит:
— Федор! Федор, брат ты мой! Вот, признаться, не ожидал! Ей богу, не ожидал!
Отец обнимается с Федором. Я сразу догадался: это тот самый Улыбин, красный командир московского отряда и к тому же — отец Веры. Она тоже обнимается с Айгуль. Обе плачут на радостях. И мама моя целуется с Верой Федоровной, и тоже плачет. Плачут от счастья, от радости встречи, а фотокорреспонденты щелкают аппаратами. Сверкают блицы. Киношники трещат своими «шарманками». И истые газетчики с записными книжками и авторучками от одного к другому бегают. Я стою рядом с отцом и Федором Улыбиным, а корреспондент «Туркменской искры» забрасывает их вопросами.
— Не секрет, — спрашивает он, — о чем вы вот сейчас говорите?
— Что ж, по-вашему, нам и поговорить не о чем? — баском отвечает Улыбин. — Я вот лично простить своему комиссару Природину не могу его оплошности.
— Позвольте, что за оплошность?
— А то, что всю гражданскую вместе прошли — пуля его не взяла, в Отечественную выжил, а в землетрясение ногу не уберег. Прямо наказание какое-то. Хоть не оставляй одного. Словно дитя малое!
Улыбин шутит, и отец посмеивается с ним. А корреспондент записывает в книжицу какие-то одному ему известные мысли.
Гостей отправляют в гостиницу. Улыбина мы с отцом тянем к нам домой. А Айгуль и мама моя увозят в старый текстильный городок Веру Федоровну.
Официальная встреча намечена на вечер: успеют старые друзья наговориться и отдохнуть.
— Жарковато, жарковато у вас, — тяжело дышит Улыбин. — Чую, жара не для моих семидесяти. В молодости вроде и не чувствовал ее. Ты-то, видать, молодцом держишься, коли не бежишь умирать на родину, — говорит он отцу.
— Да ведь трудно теперь сказать, где она — родина, — отвечает серьезно и раздумчиво отец. — Я ведь почти сорок лет отдал Туркмении. — И помолчав, прибавляет: — Да разве я один? Многих теперь и пряником не заманишь в родные деревни, хотя там — и грибы, и смородина, и прочая ягода.
Слово за слово, и старые вояки начинают вспоминать молодость. Вот уже о Ташкенте разговор заходит, о Бухаре. Я потихоньку ухожу от них и сажусь в своей комнате за стол.
Вечером — торжественная встреча в летнем клубе текстилки. На сцене составлены столы и застелены длинной красной скатертью. В президиуме — приезжие и свои: представители партийных органов, профсоюза, комсомола, лучшие рабочие фабрики. Федор Улыбин с отцом тоже там. Выступают товарищи. Один за другим выходят на трибуну. Я записываю, о чем говорят. Вот и папаша мой поднялся. Оперся ручищами о края трибуны, начал вспоминать прошлое. А потом заговорили о соцсоревновании, о быте и культурно-просветительных мероприятиях. Это то, что надо для газеты. Из такого фактажа и лепятся информашки.
Через два дня мой отчет ложится на стол редактора. Мямлов читает, прикрыв дверь. Я сижу в соседней комнате, обрабатываю письма. За столом напротив — Рябинин. До того, как отнести редактору свой «опус», я показал ему. Он ужаснулся:
— Ты с ума сошел, старик! Больше ста строк ни за что не дадут. У тебя там на целую полосу.
— Посмотрим, — говорю я неуверенно и все еще надеюсь на какое-то чудо.—А вдруг редактору понравится?
Проходит почти час, и вот вызывает Мямлов.
— Ну, что вам сказать, товарищ Природин. Материал вы, конечно, изучили глубоко. Но то, что написали — это не отчет. Я не знаю — что это такое. Не очерк, не повесть... Советую вам, покажите кому-нибудь в Союзе писателей. |