|
Старик сидел на краешке террасы и, хотя еле различал их, испытывал глубокую волнующую радость, слыша лишь приглушенный щебет.
— Сколько бы ни истребляли, сколько бы ни губили царевичи людей, но истребить мой народ нельзя. Отруби ветви от этого старого дерева, они отрастут вновь и расцветут пышным цветом. И никогда вам не удастся покончить с зодчим.
Устроившись на террасе и прислонившись к колонне, подолгу глядел он на диких горлинок, ворковавших на карнизах. Колонну эту поставили еще в дни его детства, и даже гвоздь в ней был на прежнем месте — тот самый гвоздь, на который он вешал тюбетейку и чалму.
Гвоздь этот, вбили еще тогда, когда родившемуся в племени шахризябских барласов Тимуру было всего три года. А в Междуречье властвовал тогда Кебакхан. Всех их давно уже нет.
Нет и царствовавшего сорок лет Шахруха-мирзы. Нет и Улугбека. Окончили свои дни и Джахангир, и Мираншах, Суюрготмыш и Барак Углон.
Нет больше и оголтело сражавшихся друг с другом братьев Аллаудавлы, Абдуллатифа и Мухаммада Джуки. Ушли из этого мира тимуриды, помышлявшие о господстве над всей вселенной, мечтавшие стать опорой небесного свода, а колонна на покривившейся террасе зодчего все стоит, и стоит прочно. И гвоздь, вбитый еще во времена Кебакхана, служит верно, и на него можно смело повесить и чалму и колпак… Вот и Абусаид-мирза помышляет теперь о троне Самарканда. Но и он умрет. Умрут и палач и лекарь, как говорят в народе. Нет человека, который жил бы вечно, которому было бы даровано бессмертие.
Так зачем же унижать, терзать и оскорблять друг друга? Зачем обманывать и завидовать друг другу в бренном этом мире?
И снова наступила пятница.
Постукивая посохом, зодчий вновь вышел на улицу. По небу Бухары медленно проплывали пухлые белые облака. Сильный юго-западный ветер вздымал столбы пыли.
Осень нынче пришла рано, и люди раньше обычного срока надели бешметы, обули ичиги и кавуши. Уже накрапывал дождь, и прибывшие на базар из дальних кишлаков дехкане, накрыв свои товары в хлебном и фруктовом рядах, прятались под крышу. А если дождь припускал сильно, торговцы и ремесленники, ювелиры и продавцы тюбетеек в крытых торговых рядах, затянув вход в лавки камышовыми циновками, тоже расходились по домам — все равно покупателей будет мало.
Зодчий долго ходил вокруг медресе. Одет он был, как и всегда, в старенькую рубашку, на ногах — кавуши. Он не чувствовал холодного пронизывающего ветра, и ему все время мерещилось, что где-то здесь, рядом, появляется то Ходжа Мухаммад Порсо со своей холеной бородкой и в огромной, точно котел, чалме, то вдруг — Ахмад Чалаби. Зодчий брел к Минораи Калан, ‘останавливался, словно поджидая кого-то, снова шагал по каменным дорожкам.
Учащиеся медресе, обычно заполнявшие весь огромный двор и стоявшие у ворот, не обращали никакого внимания на старика. А медресе, в котором они учились, было создано именно вот этим старцем, этим талантливым зодчим.
Даже уличные собаки — обитатели площади возле медресе — привыкли к нему и продолжали спокойно дремать, когда он проходил мимо.
Небо почернело, снова стал накрапывать дождь. Засверкала молния, и загремел гром. Начался ливень.
Зодчий укрылся под аркой у ворот медресе. Помутневшими слабыми глазами глядел он на мрачные тучи, заволакивающие небо. Прислонившись к кирпичной стене, так и стоял он с посохом в руках, и, казалось, взывал к всевышнему: «Господи, ты забрал моих детей, моих близких, родных и друзей. Ты забрал моих учеников». Он не замечал ни дождя, ни ветра, он обращался к творцу мироздания, чей облик прозревал сейчас на небе.
— Я стар, — говорил он, — мне чужда мирская суета. Всю свою жизнь я провел в труде. Ни на что я не жалуюсь, ничего не прошу. Так возьми же меня, несчастного раба своего, слишком загостился я в этом мире.
— Нет! — послышался зодчему далекий и громкий голос. |