|
На берегу громко, оглушительно квакала синяя прыщавая лягушка.
Старик вылез на берег с трудом: ноги вязли в иле. В руке он держал пук лилий. С оборванных змеиных стеблей лилась вода. Старик дышал тяжело, и девушка испугалась за его сердце. Она вынула у него из рук букет мокрых лилий и уложила старика на подвялой, высохшей травке на озерном глинистом берегу.
«Я собрал лилии для тебя», — выдавил старик мучительно. Девушка глядела во все глаза на когда-то могучую, нынче отощавшую мужскую грудь. Грудь дышала тяжко: раз-два, раз-два.
«У тебя плохо с сердцем?» Голос девушки был тосклив и робок.
Она впервые поняла, что я старик, подумал старик.
«Нет, — сказал он и сделал усилие встать. — Нет!»
Он сел на берегу и сощуренными глазами долго смотрел на черное озеро.
Лягушка уже не квакала, а издавала странные, вкрадчивые, соловьиные рулады. Вечерело. Холодало. Девушка смотрела на синюю пупырчатую спинку лягушки и думала: нельзя брать в руки, вскочат бородавки. «Когда ты разведешься с женой?» — спросила она наигранно-весело. «Когда ты разойдешься с мужем», — ответил старик тихо и горько.
Он отсиделся, сердце болеть перестало, они подняли с земли лилейный сноп и понесли его домой, в холодную избу. Электричества в избе не было. Недостроенная печка терпко пахла глиной. Старик всунул ноги в валенки, потом посмотрел на девушку, валенки сбросил — и на ее ноги надел. Схватил ее на руки, в валенках, смешную, тоненькую, продрогшую у озера.
Чай он приносил в горячем, накипяченном чайнике из фермерского дома. К чаю тащил в пакете плюшки, их пекла каждый вечер, и не ленилась, пухлая фермерша с грустными, как осенние озера, глазами. Он разливал чай в граненые стаканы и ловил глазами глаза девушки. А она прятала глаза — так напрасно прячут давно известный всем секрет.
Они выпили чай, съели теплые вкусные плюшки с чужого стола и легли спать.
Легли, поэт ее обнял, и девушка тоскливо подумала: и вот так всю жизнь?
И голос сказал внутри: недолго ведь ему осталось, пожалей его.
Она уткнула голову ему подмышку и солено, тепло заплакала.
А старик думал — она заплакала от любви.
И он погладил ее щеку наждачной горькой рукой, и сжал в огромной руке с большими, жесткими, грубо вывернутыми, деревянными пальцами ее лицо, похожее на лилию; и лилии стояли в трехлитровой банке на полу, у изголовья, и пахли озером, ряской, водой, рыбами, лягушками, духами, солнцем, свободой, нежностью. И старик налег костлявыми железными ребрами на нежный, лилейный живот девушки; и прижал ее к деревенской кровати всей тяжестью тела своего, всей тяжестью жизни своей. И девушка простонала: а-а! А-а! И он, выходя из любви и снова входя в любовь, жаром всей жизни дышал ей в лицо, и шептал в ночной избе не ей, живой и бьющейся под ним, а смертной темноте вокруг них: я люблю тебя, ты слышишь, я так люблю тебя, я даже не думал, что я так буду любить тебя.
И девушке нечего было на это ответить.
И она отвечала все равно: руками, животом, губами.
И обрывался внутри жесткий подводный стебель мысли: нет, хватит, надо бросать все это, всю эту историю, это чертово спанье с гнилым стариком, хорошо, что муж не знает, хорошо, я мужу ничего не сказала, а перед ребенком-то стыдно как, гулящая мать, грязная сучка, дрянь, столько лет ужаса, униженья, к черту эту гадскую Москву, да и не Москва это вовсе, а уже Кострома, какие-то комариные леса, какая-то чужая ферма, лучше буду жить в тундре, зато в своем доме, а стихи это болезнь, это чертова болезнь, это пройдет, я выздоровею, надо скорей бросать этого безумного великого старика, удирать, спасаться, делать ноги.
А он заливал огнем шепота белую лилию ее запрокинутого лица: милая! Девочка моя! Милая… сладкая моя…
Девушка закрыла глаза. |